Неточные совпадения
— А можно так жить, чтобы
и ходить везде
и всё видеть,
только бы меня никто не видал?
При жизни мать рассказала Евсею несколько сказок. Рассказывала она их зимними ночами, когда метель, толкая избу в стены, бегала по крыше
и всё ощупывала, как будто искала чего-то, залезала в трубу
и плачевно выла там на разные голоса. Мать говорила сказки тихим сонным голосом, он у неё рвался, путался, часто она повторяла много раз одно
и то же слово — мальчику казалось, что
всё, о чём она говорит, она видит во тьме,
только — неясно видит.
— Что он ей наговорил — понять нельзя, но
только она
всё о бесах лепечет
и что небо чёрное, в дырьях, а сквозь дырья огонь видно, бесы в нём кувыркаются, дразнят людей. Разве можно этакое младенчику рассказывать?
— Я — не пугал, я
только так, — она
всё жалуется: я, говорит,
только чёрное вижу, а ты —
всё… Я
и стал говорить ей, что
всё чёрное, чтобы она не завидовала… Я вовсе не пугал…
День отъезда из села стёрся в памяти мальчика, он помнил
только, что когда выехали в поле — было темно
и странно тесно, телегу сильно встряхивало, по бокам вставали чёрные, неподвижные деревья. Но чем дальше ехали, земля становилась обширнее
и светлее. Дядя
всю дорогу угрюмился, на вопросы отвечал неохотно, кратко
и невнятно.
Он видел её
только по вечерам перед ужином
и то не каждый день; её жизнь казалась ему таинственной,
и вся она, молчаливая, с белым лицом
и остановившимися глазами, возбуждала у него неясные намеки на что-то особенное.
— Ты не читай книг, — сказал однажды хозяин. — Книга — блуд, блудодейственного ума чадо. Она
всего касается, смущает, тревожит. Раньше были хорошие исторические книги, спокойных людей повести о прошлом, а теперь всякая книга хочет раздеть человека, который должен жить скрытно
и плотью
и духом, дабы защитить себя от диавола любопытства, лишающего веры… Книга не вредна человеку
только в старости.
Иногда в праздник хозяин запирал лавку
и водил Евсея по городу. Ходили долго, медленно, старик указывал дома богатых
и знатных людей, говорил о их жизни, в его рассказах было много цифр, женщин, убежавших от мужей, покойников
и похорон. Толковал он об этом торжественно, сухо
и всё порицал.
Только рассказывая — кто, от чего
и как умер, старик оживлялся
и говорил так, точно дела смерти были самые мудрые
и интересные дела на земле.
— Вас тоже обижают… Я видел, вы плакали… Это вы не оттого плакали, что были тогда выпивши, — я понимаю. Я много понимаю —
только всё вместе не могу понять. Каждое отдельное я вижу до последней морщинки,
и рядом с ним совсем даже
и непохожее — тоже понимаю, а — к чему это
всё? Одно с другим не складывается. Есть одна жизнь
и — другая ещё…
— Этого никто не хочет! — задумчиво проговорил Пётр, снова раскинув карты
и озабоченно поглаживая щёку. — Потому ты должен бороться с революционерами — агентами иностранцев, — защищая свободу России, власть
и жизнь государя, — вот
и всё. А как это надо делать — увидишь потом…
Только не зевай, учись исполнять, что тебе велят… Наш брат должен смотреть
и лбом
и затылком… а то получишь по хорошему щелчку
и спереди
и сзади… Туз пик, семь бубен, десять пик…
— Конечно, Тимофей Васильевич, судьбе жизни на хвост не наступишь, по закону господа бога, дети растут, старики умирают,
только всё это нас не касается — мы получили своё назначение, — нам указали: ловите нарушающих порядок
и закон, больше ничего! Дело трудное, умное, но если взять его на сравнение — вроде охоты…
О революционере большинство говорило равнодушно, как о человеке надоевшем, иногда насмешливо, как о забавном чудаке, порою с досадой, точно о ребёнке, который озорничает
и заслуживает наказания. Евсею стало казаться, что
все революционеры — пустые люди, несерьёзные, они сами не знают, чего хотят,
и только вносят в жизнь смуту, беспорядок.
Пухлый
и белый, он был солиден, когда молчал, но как
только раздавался его тонкий, взвизгивающий голос, похожий на пение железной пилы, когда её точит подпилок,
всё на нём — чёрный сюртук
и орден, камни
и борода — становилось чужим
и лишним.
Говорил он долго, иногда целый час, не отдыхая, спокойно, одним
и тем же голосом
и только слова — должен, должны — произносил как-то особенно, в два удара: сперва звонко выкрикивал: — «доллл…» —
и, шипящим голосом оканчивая: — «жженн», — обводил
всех синими лучами стеклянного взгляда. Это слово хватало Евсея за горло
и душило.
Климков зашёл в трактир, сел за столик у окна, спросил себе чаю
и начал прислушиваться к говору людей. Их было немного,
всё рабочие, они ели
и пили, лениво перебрасываясь краткими словами,
и только откуда-то из угла долетал молодой, неугомонный голос...
Такая роль считалась опасной, но за предательство целой группы людей сразу начальство давало денежные награды,
и все шпионы не
только охотно «захлёстывались», но даже иногда старались перебить друг у друга счастливый случай
и нередко портили дело, подставляя друг другу ножку. Не раз бывало так, что шпион уже присосался к кружку рабочих,
и вдруг они каким-то таинственным путём узнавали о его профессии
и били его, если он не успевал вовремя выскользнуть из кружка. Это называлось — «передёрнуть петлю».
Припоминая позорные для женщины слова, он покрывал ими стройную высокую фигуру Ольги, желая испачкать грязью
всю её, затемнить с ног до головы. Но ругательства не приставали к ней,
и хотя Евсей упорно будил в себе злость, но чувствовал
только обиду.
— Это мне
все равно! — сказал Евсей, не глядя на девицу
и отодвигаясь от неё. —
Только — скажи ей, что она мне не нравится
и пускай уйдёт…
И однажды, когда бунтовщик крикнул: «
Только народ — истинный
и законный хозяин жизни! Ему
вся земля
и вся воля!» — в ответ раздался торжествующий рёв: «Верно, брат!»
— Я, Тимофей Васильевич, уйду! Вот, как
только устроится
всё, я
и уйду. Займусь, помаленьку, торговлей
и буду жить тихо, один…
— Понимаешь, — иду бульваром, вижу — толпа, в середине оратор, ну, я подошёл, стою, слушаю. Говорит он этак, знаешь, совсем без стеснения, я на всякий случай
и спросил соседа: кто это такой умница? Знакомое, говорю, лицо — не знаете вы фамилии его? Фамилия — Зимин.
И только это он назвал фамилию, вдруг какие-то двое цап меня под руки. «Господа, — шпион!» Я слова сказать не успел. Вижу себя в центре,
и этакая тишина вокруг, а глаза у
всех — как шилья… Пропал, думаю…
— Ну, удушил
и всё…
Только с того времени, как увижу или услышу — убили человека, — вспоминаю его… По моему, он один знал, что верно… Оттого
и не боялся…
И знал он — главное — что завтра будет… чего никто не знает. Евсей, пойдём ко мне ночевать, а? Пойдём, пожалуйста!
Вдали родился воющий шум
и гул, запели, зазвенели рельсы; в сумраке, моргая красными очами, бежал поезд; сумрак быстро плыл за ним, становясь
всё гуще
и темнее. Евсей торопливо, как
только мог, взошёл на путь, опустился на колени, потом улёгся поперёк пути на бок, спиною к поезду, положил шею на рельс
и крепко закутал голову полою пальто.
Неточные совпадения
А тот… но после
всё расскажем, // Не правда ль?
Всей ее родне // Мы Таню завтра же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь
и радость, // Не
только грусть… душа моя, // Уж никуда не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» //
И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась она.
Увы, на разные забавы // Я много жизни погубил! // Но если б не страдали нравы, // Я балы б до сих пор любил. // Люблю я бешеную младость, //
И тесноту,
и блеск,
и радость, //
И дам обдуманный наряд; // Люблю их ножки;
только вряд // Найдете вы в России целой // Три пары стройных женских ног. // Ах! долго я забыть не мог // Две ножки… Грустный, охладелый, // Я
всё их помню,
и во сне // Они тревожат сердце мне.
В тот год осенняя погода // Стояла долго на дворе, // Зимы ждала, ждала природа. // Снег выпал
только в январе // На третье в ночь. Проснувшись рано, // В окно увидела Татьяна // Поутру побелевший двор, // Куртины, кровли
и забор, // На стеклах легкие узоры, // Деревья в зимнем серебре, // Сорок веселых на дворе //
И мягко устланные горы // Зимы блистательным ковром. //
Всё ярко,
всё бело кругом.
Полицеймейстер, точно, был чудотворец: как
только услышал он, в чем дело, в ту ж минуту кликнул квартального, бойкого малого в лакированных ботфортах,
и, кажется,
всего два слова шепнул ему на ухо да прибавил
только: «Понимаешь!» — а уж там, в другой комнате, в продолжение того времени, как гости резалися в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки
и балыки, — это
все было со стороны рыбного ряда.
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою,
и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях
и давно лезла оттуда подкладка, за что
и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям, как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад
и Чистилище провожает автора до Рая.]
и провел их в комнату присутствия, где стояли одни
только широкие кресла
и в них перед столом, за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во
всех присутственных местах.]
и двумя толстыми книгами, сидел один, как солнце, председатель.