Но теперь в кухне
стал первым человеком сын постоялки. Вихрастый, горбоносый, неутомимо подвижной, с бойкими, всё замечавшими глазами на круглом лице, он рано утром деловито сбегал с верха и здоровался, протягивая руку со сломанными ногтями.
Неточные совпадения
— Наши, конечно, слободские! Он — городской,
стало быть, они его и били! Ну, вот, брат, и был ты в
первом сражении — это хорошо! Эх, как я, будучи парнишкой, бои любил!..
И вспомнил, что Шакир в
первый год жизни в доме у него умел смеяться легко и весело, как ребёнок, а потом — разучился: смех его
стал звучать подавленно и неприятно, точно вой. А вот теперь — татарин снова смеётся, как прежде.
С той поры он
стал кланяться ей почтительнее, ниже и торопился поклониться
первым.
Первый раз он потерпел конфуз, и всем его даже
стало жалко, а некоторые очень злорадничали.
— Видите ли, Матвей Савельич, ещё когда я
первый раз — помните? — пришла к вам, я поняла: вот этот человек влюбится в меня! Я
стала бояться этого, избегала знакомства с вами, — вы заметили это?
Они
стали друзьями, Никон почти поселился у Кожемякина и всё более нравился ему. Он особенно подкупал Матвея Савельева тем молчаливым и напряжённым вниманием, с которым слушал его рассказы о редких людях, о Марке Васильеве, Евгении, Тиунове.
Первые двое не вызывали у него никаких вопросов, а только удивление.
Это случилось на рассвете одного из
первых майских дней: он поднялся с постели, подошёл к окну, раскрыл его и, осторожно вдыхая пьяный запах сирени и акации,
стал смотреть в розоватое небо.
«Теперь сходитесь». // Хладнокровно, // Еще не целя, два врага // Походкой твердой, тихо, ровно // Четыре перешли шага, // Четыре смертные ступени. // Свой пистолет тогда Евгений, // Не преставая наступать, //
Стал первый тихо подымать. // Вот пять шагов еще ступили, // И Ленский, жмуря левый глаз, // Стал также целить — но как раз // Онегин выстрелил… Пробили // Часы урочные: поэт // Роняет молча пистолет.
За утренним чаем небрежно просматривал две местные газеты, — одна из них каждый день истерически кричала о засилии инородцев, безумии левых партий и приглашала Россию «вернуться к национальной правде», другая, ссылаясь на
статьи первой, уговаривала «беречь Думу — храм свободного, разумного слова» и доказывала, что «левые» в Думе говорят неразумно.
— Позвольте. Была во Франции революция, и всех казнили. Пришел Наполеон и все взял. Революция — это первый человек, а Наполеон — второй человек. А вышло, что Наполеон
стал первый человек, а революция стала второй человек. Так или не так?
Немецкая наука, и это ее главный недостаток, приучилась к искусственному, тяжелому, схоластическому языку своему именно потому, что она жила в академиях, то есть в монастырях идеализма. Это язык попов науки, язык для верных, и никто из оглашенных его не понимал; к нему надобно было иметь ключ, как к шифрованным письмам. Ключ этот теперь не тайна; понявши его, люди были удивлены, что наука говорила очень дельные вещи и очень простые на своем мудреном наречии; Фейербах
стал первый говорить человечественнее.
Здесь — вольное, безобидное состязание с юнкерами других рот. Надо во что бы то ни
стало первыми выскочить на улицу и завладеть передовой, головной тройкой. Весело ехать впереди других!
Неточные совпадения
Анна Андреевна. Ты, Антоша, всегда готов обещать. Во-первых, тебе не будет времени думать об этом. И как можно и с какой
стати себя обременять этакими обещаниями?
— // Не
стал и разговаривать: // «Эй, перемена
первая!» — // И начал нас пороть.
Стародум. А! Сколь великой душе надобно быть в государе, чтоб
стать на стезю истины и никогда с нее не совращаться! Сколько сетей расставлено к уловлению души человека, имеющего в руках своих судьбу себе подобных! И во-первых, толпа скаредных льстецов…
Но когда дошли до того, что ободрали на лепешки кору с последней сосны, когда не
стало ни жен, ни дев и нечем было «людской завод» продолжать, тогда головотяпы
первые взялись за ум.
Уже при
первом свидании с градоначальником предводитель почувствовал, что в этом сановнике таится что-то не совсем обыкновенное, а именно, что от него пахнет трюфелями. Долгое время он боролся с своею догадкою, принимая ее за мечту воспаленного съестными припасами воображения, но чем чаще повторялись свидания, тем мучительнее
становились сомнения. Наконец он не выдержал и сообщил о своих подозрениях письмоводителю дворянской опеки Половинкину.