Неточные совпадения
Вскоре после того, как пропала мать, отец взял в дом ласковую слободскую старушку Макарьевну, у неё
были ловкие и тёплые
руки, она певучим голосом рассказывала мальчику славные жуткие сказки и особенно хорошо длинную историю о том, как живёт бог на небесах...
Но, прожив месяца три, она
была уличена Власьевной в краже каких-то денег. Тогда отец, Созонт и стряпуха положили её на скамью посредине кухни, связали под скамьёю маленькие
руки полотенцем, Власьевна, смеясь, держала её за ноги, а Созонт, отвернувшись в сторону, молча и угрюмо хлестал по дрожавшему, как студень, телу тонкими прутьями.
Пили чай, водку и разноцветные наливки,
ели куличи, пасху, яйца. К вечеру явилась гитара, весёлый лекарь разымчиво играл трепака, Власьевна плясала так, что стулья подпрыгивали, а отец, широко размахивая здоровой
рукой, свистел и кричал...
У ворот на лавочке сидел дворник в красной кумачной рубахе, синих штанах и босой. Как всегда, он сидел неподвижно, его широкая спина и затылок точно примёрзли к забору,
руки он сунул за пояс, рябое скучное лицо застыло, дышал он медленно и глубоко, точно вино
пил. Полузакрытые глаза его казались пьяными, и смотрели они неотрывно.
Тонкий, как тростинка, он в своём сером подряснике
был похож на женщину, и странно
было видеть на узких плечах и гибкой шее большую широколобую голову, скуластое лицо, покрытое неровными кустиками жёстких волос. Под левым глазом у него сидела бородавка, из неё тоже кустились волосы, он постоянно крутил их пальцами левой
руки, оттягивая веко книзу, это делало один глаз больше другого. Глаза его запали глубоко под лоб и светились из тёмных ям светом мягким, безмолвно говоря о чём-то сердечном и печальном.
Пил он, конечно,
пил запоем, по неделям и более. Его запирали дома, но он убегал и ходил по улицам города, тонкий, серый, с потемневшим лицом и налитыми кровью глазами. Размахивая правою
рукою, в левой он сжимал цепкими пальцами булыжник или кирпич и, завидя обывателя, кричал...
А
были — которые хозяевами считали себя исконными, века вековать на земле надеялись, добро делать старались, только — не к месту: на болоте сеять — зря
руками махать!
Повинуясь вдруг охватившему его предчувствию чего-то недоброго, он бесшумно пробежал малинник и остановился за углом бани, точно схваченный за сердце крепкою
рукою: под берёзами стояла Палага, разведя
руки, а против неё Савка, он держал её за локти и что-то говорил. Его шёпот
был громок и отчётлив, но юноша с минуту не мог понять слов, гневно и брезгливо глядя в лицо мачехе. Потом ему стало казаться, что её глаза так же выкатились, как у Савки, и, наконец, он ясно услышал его слова...
Савка пополз вдоль забора, цапаясь за доски тёмно-красными
руками; его кровь, смешавшись со взрытой землёй, стала грязью, он
был подобен пню, который только что выкорчевали: ноги, не слушаясь его усилий, волоклись по земле, как два корня, лохмотья рубахи и портков казались содранной корой, из-под них, с пёстрого тела, струился тёмный сок.
Под шум разговора молодой парень Кузьма, должно
быть, ущипнул Наталью; она, глухо охнув, бросила ложку и сунула
руки под стол.
Темнота и, должно
быть, опухоли увеличили его тело до жутких размеров,
руки казались огромными: стакан утонул в них, поплыл, остановился на уровне Савкиной головы, прижавшись к тёмной массе, не похожей на человечье лицо.
Вдруг он увидал Палагу: простоволосая, растрёпанная, она вошла в калитку сада и, покачиваясь как пьяная, медленно зашагала к бане; женщина проводила пальцами по распущенным косам и, вычёсывая вырванные волосы, не спеша навивала их на пальцы левой
руки. Её лицо, бледное до синевы,
было искажено страшной гримасой, глаза смотрели, как у слепой, она тихонько откашливалась и всё вертела правой
рукой в воздухе, свивая волосы на пальцы.
Седые, грязные волосы всклокоченных бород, опухшие жёлтые и красные лица, ловкие, настороженные
руки, на пальцах которых, казалось,
были невидимые глаза, — всё это напоминало странные видения божьего крестника, когда он проезжал по полям мучений человеческих.
— Давай
рука, хозяин!
Будем довольна, ты — мине, я — тибяй…
Вася подкрался и осыпал лица слепцов серой дорожной пылью. Они перестали
петь и, должно
быть, не впервые испытывая такую пробу их зрения, начали спокойно и аккуратно вытирать каменные лица сухими ладонями сморщенных
рук.
— Ты не бойся! — глумится он. — Я не до смерти тебя, я те нос на ухо посажу, только и всего дела! Ты води
руками, будто тесто месишь али мух ловишь, а я подожду, пока не озяб. Экой у тебя кулак-от! С полпуда, чай, весу? Каково-то
будет жене твоей!
Матвей перестал ходить на реку и старался обегать городскую площадь, зная, что при встрече с Хряповым и товарищами его он снова неизбежно
будет драться. Иногда, перед тем как лечь спать, он опускался на колени и, свесив
руки вдоль тела, наклонив голову — так стояла Палага в памятный день перед отцом — шептал все молитвы и псалмы, какие знал. В ответ им мигала лампада, освещая лик богоматери, как всегда задумчивый и печальный. Молитва утомляла юношу и этим успокаивала его.
Шакир сидел у стола и щёлкал пальцами по ручке ковша, а Наталья, спрятав
руки под фартук, стояла у печи, —
было сразу видно, что оба они чем-то испуганы.
Наталья ушла, он одёрнул рубаху, огладил
руками жилет и, стоя среди комнаты, стал прислушиваться: вот по лестнице чётко стучат каблуки, отворилась дверь, и вошла женщина в тёмной юбке, клетчатой шали, гладко причёсанная, высокая и стройная. Лоб и щёки у неё
были точно вылеплены из снега, брови нахмурены, между глаз сердитая складка, а под глазами тени утомления или печали. Смотреть в лицо ей — неловко, Кожемякин поклонился и, не поднимая глаз, стал двигать стул, нерешительно, почти виновато говоря...
— Спасибо! — ласково кивнув головой, молвила она, взяв лепёшку. Кисти
рук у неё
были узенькие, лодочкой, и когда она брала что-нибудь, тонкие пальцы обнимали вещь дружно, ласково и крепко.
И пора
было уходить: уже кто-то высокий, в лохматой шапке, размахивал
рукою над головами людей и орал...
Чёрные стены суровой темницы
Сырость одела, покрыли мокрицы;
Падают едкие капли со свода…
А за стеною ликует природа.
Куча соломы лежит подо мною;
Червь её точит. Дрожащей
рукоюСбросил я жабу с неё… а из башни
Видны и небо, и горы, и пашни.
Вырвался с кровью из груди холодной
Вопль, замиравший неслышно, бесплодно;
Глухо оковы мои загремели…
А за стеною малиновки
пели…
Была ещё Саша Сетунова, сирота, дочь сапожника; первый соблазнил её Толоконников, а после него, куска хлеба ради, пошла она по
рукам. Этой он сам предлагал выйти за него замуж, но она насмешливо ответила ему...
Волосы у неё
были причёсаны короной и блестели, точно пыльное золото, она рассматривала на свет свои жалобно худенькие
руки, — Матвей, идя сбоку, тоже смотрел на прозрачные пальцы, налитые алою кровью, и думал...
«Никогда я на женщину
руки не поднимал, — уж какие
были те, и Дунька, и Сашка… разве эта — ровня им! А замучил бы! Милая, пала ты мне на душу молоньей — и сожгла! Побить бы, а после — в ногах валяться, — слёзы бы твои
пил! Вот еду к Мокею Чапунову, нехорошему человеку, снохачу. Зажгу теперь себя со всех концов — на кой я леший нужен!»
Всё вокруг зыбко качалось, кружась в медленном хороводе, а у печи, как часовой, молча стояла высокая Анка, скрестив
руки на груди, глядя в потолок; стояла она, точно каменная, а глаза её
были тусклы, как у мертвеца.
Потом он долго, до света, сидел, держа в
руках лист бумаги, усеянный мелкими точками букв, они сливались в чёрные полоски, и прочитать их нельзя
было, да и не хотелось читать. Наконец, когда небо стало каким-то светло-зелёным, в саду проснулись птицы, а от забора и деревьев поползли тени, точно утро, спугнув, прогоняло остатки не успевшей спрятаться ночи, — он медленно, строку за строкой стал разбирать многословное письмо.
Ест попик торопливо, нож, вилку — роняет, хлеб крошит, шарики вертит из мякиша и лепит их по краю тарелки, а попадья молча снимает их длинными пальцами и всё время следит за ним, как мать за ребёнком, то салфетку на шее поправит, то хлеб подсунет под
руку, рукав ряски завернёт и — всё молча.
Пожала крепко
руку и просила, чтоб заходил я. Задала она мне всем этим какую-то задачу, а какую — не понять. Попик любопытный и даже милый, а
есть в нём что-то неверное. Конечно, всех речей его я не помню точно, а чуется,
есть в них будто бы не церковное.
Он надул щёки, угрожающе вытаращил глаза и, запустив пальцы обеих
рук в спутанные волосы, замолчал, потом, фыркнув и растянув лицо в усмешку, молча налил водки,
выпил и, не закусывая, кивнул головой.
— Экой дурак! — сказал Тиунов, махнув
рукою, и вдруг все точно провалились куда-то на время, а потом опять вылезли и, барахтаясь, завопили, забормотали. Нельзя
было понять, какое время стоит — день или ночь, всё оделось в туман, стало шатко и неясно. Ходили в баню, парились там и
пили пиво, а потом шли садом в горницы, голые, и толкали друг друга в снег.
— А вот, я расскажу, ворона меня любила, это — занятно!
Было мне тогда лет шестнадцать, нашёл я её в кустах, на огороде, крыло у неё сломано и нога, в крови вся. Ну, я её омыл, подвязал кости ниткой с лучинками; била она меня носом, когда я это делал страсть как, все
руки вспухли, — больно ей, конечно! Кричит, бьётся, едва глаза не лишила, да так каждый раз, когда я её перевязывал — бьёт меня не щадя, да и ну!
Ела она с некоторой поры, действительно, через меру: до того, что даже глаза остановятся, едва дышит,
руки опустит плетями, да так и сидит с минуту, пока не отойдёт, даже смотреть неприятно, и Максим всё оговаривал её, а Шакиру стыдно, покраснеет весь, и уши — как раскалённые.
Поминутно расправляя усы и бороду короткими пальцами, он расхаживал по комнате, выкидывая ноги из-под живота, не спеша и важно, точно индейский петух, его степенная походка не отвечала непрерывным движениям
рук, головы, живой игре лица.
Было в нём что-то смешное, вызывающее улыбку, но все слова его, чёткие и ясные, задевали внимание и входили в память глубоко.
И долго рассказывал о том, что не знает русский человек меры во власти и что ежели мученому дать в
руки власть, так он немедля сам всех мучить начнет, извергом людям
будет. Говорил про Ивана Грозного, про Аввакума-протопопа, Аракчеева и про других людодёров. С плачем, со слезами — мучили.
Поп позвал меня к себе, и она тоже пошла с Любой, сидели там,
пили чай, а дядя Марк доказывал, что хорошо бы в городе театр завести. Потом попадья прекрасно играла на фисгармонии, а Люба вдруг заплакала, и все они ушли в другую комнату. Горюшина с попадьёй на ты, а поп зовёт её Дуня, должно
быть, родственница она им. Поп, оставшись с дядей, сейчас же начал говорить о боге; нахмурился, вытянулся,
руку поднял вверх и, стоя середи комнаты, трясёт пышными волосами. Дядя отвечал ему кратко и нелюбезно.
Сеня Комаровский
был молчалив. Спрятав голову в плечи, сунув
руки в карманы брюк, он сидел всегда вытянув вперёд короткие, маленькие ноги, смотрел на всех круглыми, немигающими глазами и время от времени медленно растягивал тонкие губы в широкую улыбку, — от неё Кожемякину становилось неприятно, он старался не смотреть на горбуна и — невольно смотрел, чувствуя к нему всё возрастающее, всё более требовательное любопытство.
Он смотрел на неё с таким чувством, как будто эта женщина должна
была сейчас же и навсегда уйти куда-то, а ему нужно
было запомнить её кроткую голову, простое лицо, маленький, наивный рот, круглые узкие плечи, небольшую девичью грудь и эти
руки с длинными, исколотыми иглою пальцами.
— Итак — сегодня вечером к восьми часам я
буду иметь её ответ, а вы придете ко мне! закончила она, вставая и протягивая ему
руку.
Город
был насыщен зноем, заборы, стены домов, земля — всё дышало мутным, горячим дыханием, в неподвижном воздухе стояла дымка пыли, жаркий блеск солнца яростно слепил глаза. Над заборами тяжело и мёртво висели вялые, жухлые ветви деревьев, душные серые тени лежали под ногами. То и дело встречались тёмные оборванные мужики, бабы с детьми на
руках, под ноги тоже совались полуголые дети и назойливо ныли, простирая
руки за милостыней.
«Это Максим, к ней, подлец!» — сообразил он, заметавшись по комнате, а потом, как
был в туфлях, бросился на двор, бесшумно отодвинул засов ворот, приподнял щеколду калитки, согнувшись нырнул во тьму безлунной ночи. Сердце неприятно билось, он сразу вспотел, туфли шлёпали, снял их и понёс в
руках, крадучись вдоль забора на звук быстрых и твёрдых шагов впереди.
Его движения
были медленны, вещи он брал в
руки неуверенно и неловко, на ходу качался с боку на бок, точно ноги у него
были надломлены в коленях, и весь он
был тяжко-скучный.
Прошли в сад, там, в беседке, попадья, закрыв лицо газетой, громко читала о чём-то; прислонясь к ней, сидела Горюшина, а поп, измятый и опухший, полулежал в плетёном кресле, закинув
руки за голову; все
были пёстрые от мелких солнечных пятен, лежавших на их одежде.
Он готов
был просить прощенья у всех, и у Максима; эта неожиданная забота о нём вызвала желание каяться и всячески купить, вымолить прощение; но поп, не слушая его восклицаний, дёргал его за
руки и, блестя глазами, пламенно шептал...
Это и
есть — сила, её и надобно найти да в
руки взять, чтобы ею оборониться от всякого вреда в жизни!
— Добра не
будет, нет! Когда хорошим-та людя негде жить, гоняют их, — добра не
будет! Надо, чтобы везде
была умная
рука — пусть она всё правит, ей надо власть дать! А не
будет добра людей — ничему не
будет!
— Не теми ты, Кожемякин, словами говоришь, а по смыслу — верно! — соглашался Смагин, покровительственно глядя на него. — Всякое сословие должно жить семейно — так! И — верно: когда дворяне крепко друг за друга держались — вся Русь у них в кулаке
была; так же и купцам надлежит: всякий купец одной
руки палец!
Кожемякин сидел около него в кресле, вытянув ноги, скрестив
руки на груди и молча присматривался, как играет, изменяется красивое, лицо гостя: оно казалось то простым и ясным, словно у ребёнка, то вдруг морщилось, брезгливо и сердито. И
было странно видеть, что лицо всё время менялось, а глаза оставались неизменно задумчивы.
— Ты, чай, знаешь, — говорил он низким, сипловатым тенорком, — отец у нас
был хороший, кроткий человек, только — неделовой и пьющий; хозяйство и торговля у матери в
руках, и он сам при нас, бывало, говаривал: «Устя, ты дому начало!» А мать
была женщина рослая, суровая, характерная: она нас и секла, и ласкала, и сказки сказывала.
— Да, я! — не смутясь, повторил Сухобаев. — А вы мне в этом помогите красноречием вашим. Тогда — помимо того, что это всему городу явный
будет выигрыш, — ваши деньги обеспечиваются солиднее, ежели я возведусь на эту должность, и всех планов ваших исполнение — в собственных ваших руках-с! Я — вам исполнитель и слуга, — желаете эдак? Игра верная-с! Всех добрых дел и мыслей Матвея Савельева Кожемякина преемник Василий Сухобаев!