Неточные совпадения
Взяла, перекрестясь, даёт мужику, видно, мужу: «Ешь, говорит, Миша, а грех — на меня!» На коленки даже
встала перед ним, воет: «Поешь, Миша,
не стерплю я, как начнут тебя пороть!» Ну, Миша этот поглядел на стариков, — те отвернулись, — проглотил.
Матвей
встал и пошёл в амбар. Хотелось облиться с ног до головы ледяной водой или сунуть голову куда-нибудь в тёмное, холодное место и ничего
не видеть,
не слышать,
не думать ни о чём.
— Степан Фёдорыч, — говорила Палага Пушкарю, —
не надо бы в баню-то, как
встанет он ночью да как…
Матвей
встал. Ему хотелось что-то сказать, какие-то резкие, суровые слова, вызвать у людей стыд, жалость друг к другу. Слов таких
не нашлось, он перешагнул через скамью и пошёл вон из кухни, сказав...
— Ладно ли тебе вставать-то? — заботливо осведомилась женщина,
не глядя на него.
Матвей запутался в тулупе,
не мог
встать, — они били его долго, стараясь разбить лицо. Он пришёл домой оборванный, в крови, ссадинах, с подбитыми глазами, и, умываясь в кухне, слышал жалобный вопль Натальи...
Попробовав
встать на ноги, он пошатнулся, едва
не упал и, сконфуженно качая головою, пробормотал...
Кожемякин
встал перед зеркалом, в мёртвом стекле отражалось большелобое, пухлое лицо; русая борода, сжимая, удлиняла его, голубые, немного мутные глаза освещали рассеянным, невесёлым светом. Ему
не нравилось это лицо, он всегда находил его пустым и, несмотря на бороду, — бабьим. Сегодня на нём — в глазах и на распустившихся губах — появилось что-то новое и тоже неприятное.
Не отзываясь на вздохи и кашель,
не смея
встать и уйти, он пролежал под забором до утра так неподвижно, что на заре осторожная птичка, крапивник, села на ветку полыни прямо над лицом его и, лишь увидав открытые глаза, пугливо метнулась прочь, в корни бурьяна.
— Что же будет? — соображал он вслух. — Ну, вот, позвали здешних, а им ничего, кроме Окурова,
не надобно и ничего неизвестно; дрёмовцам — кроме Дрёмова, мямлинцам — кроме Мямлина, да так все одиннадцать уездов, каждый сам за себя, и начнётся между ними неразберимая склока, а воргородские — поумней да и побойчей всех, их верх и будет! Они, конечно,
встанут за те уезды, что на полдень живут, те им дороже…
Встала и
не торопясь ушла, а он смотрел, как она уходит, и видел, что земля под ногами её колеблется.
— Зови! — громко сказал Дроздов и ещё громче высморкался. — Она те
встанет в денежку, она —
не как я — сумеет в укладку-то заглянуть!
Привыкши к этому в ней, мы и на сей раз весу словам её
не придали, а она
встала, пошла к двери, да вдруг, подняв руки к горлу, и упала, прямо на порог лицом. Подняли её, разбилась, кровь носом идёт, положили на скамью, отдышалась немножко — хрипит...
— Хохотать — легко! — сказал Максим,
вставая и сердито хмурясь. Схватил шапку, нахлобучил её и пошёл в сени, бормоча: — Для смеха ума
не надо.
— Тело у нас — битое, а душа — крепка и
не жила ещё, а всё пряталась в лесах, монастырях, в потёмках, в пьянстве, разгуле, бродяжестве да в самой себе. Духовно все мы ещё подростки, и жизни у нас впереди — непочат край.
Не робь, ребята, выкарабкивайся!
Встанет Русь, только верь в это, верою всё доброе создано, будем верить — и всё сумеем сделать.
Татарин согнул спину, открыл ею дверь и исчез, а Кожемякин
встал, отошёл подальше от окна во двор и, глядя в пол, замер на месте, стараясь ни о чём
не думать, боясь задеть в груди то неприятное, что всё росло и росло, наполняя предчувствием беды.
Кожемякин задремал, и тотчас им овладели кошмарные видения: в комнату вошла Палага, оборванная и полуголая, с растрёпанными волосами, она на цыпочках подкралась к нему, погрозила пальцем и, многообещающе сказав: «подожди до света, верно говорю — до света!» перешагнула через него и уплыла в окно; потом его перебросило в поле, он лежал там грудью на земле, что-то острое кололо грудь, а по холмам, в сумраке, к нему прыгала, хромая на левую переднюю ногу, чёрная лошадь, прыгала, всё приближаясь, он же, слыша её болезненное и злое ржание, дёргался, хотел
встать, бежать и —
не мог, прикреплённый к земле острым колом, пронизавшим тело его насквозь.
«
Не попадья ли?» — вскакивая, спросил себя Кожемякин, и тотчас в двери
встала Горюшина.
— Во всём! — победно сказал Тиунов. — Дворянство-то где? Какие его дела ноне заметны? Одни судебно-уголовные! А впереди его законно
встало ваше сословие. Купец ли
не строит городов, а? Он и церкви, и больницы, богадельни ставит, новые пути кладёт и, можно сказать, всю землю вспорол, изрыл, обыскивает — где что полезно, — верно-с?
Уже при въезде во двор Кожемякин испуганно почувствовал, что дома случилось неладное; Шакир, ещё более пожелтевший и высохший, бросился к нему, взвизгивая и всхлипывая,
не то плача,
не то смеясь, завертелся, схватил за руку, торопливо ввёл в дом, прихлопнул дверь и
встал перед ним, вытянув изрезанную морщинами шею, захлёбываясь словами...
—
Не идёт Алексей-то Иваныч, — сказал он, отдуваясь, и,
встав, прошёлся по комнате, а она выпрямила стан и снова неподвижно уставилась глазами в стену перед собой.
Не договорил и
встал из-за стола...
Не сходя с места, он убедил кончить дело, вручил задаток, взял расписку и
встал, обещая...
Это меня —
не обижает: всех деловых людей вначале жульём зовут, а после — ходят пред ними на четвереньках и — предо мной тоже — в свою пору — на четвереньки встанут-с; но — это между прочим-с!
— Извольте рассудить: Базунов городу
не голова, толка от него никому нет и
не будет, — в головы должен
встать здесь — я-с!
С этим решением, как бы опасаясь утратить его, он быстро и круто повернул к «Лиссабону», надеясь встретить там мясника, и
не ошибся: отвалясь на спинку стула, надув щёки, Шкалик сидел за столом, играя в карты с Никоном. Ни с кем
не здороваясь, тяжело топая ногами, Кожемякин подошёл к столу,
встал рядом с Посуловым и сказал приглушённым голосом...
Когда он
встал на ноги и вышел в город, ему стало ясно, что
не одной Марье непонятен его поступок, почти все глядят на него, как на блаженного, обидно и обиженно.
Но татарин,
не отвечая, растаял в узкой щели дорожки среди чёрных ветвей, и это было жутко. Кожемякин
встал, оглянулся и быстро ушёл из сада, протянув руки вперёд, щупая воздух, и каждый раз, когда руки касались ветвей, сердце пугливо замирало.
На другой день она снова явилась, а за нею, точно на верёвке, опустив голову, согнувшись, шёл чахоточный певчий. Смуглая кожа его лица, перерезанная уродливым глубоким шрамом, дрожала, губы искривились, тёмные, слепо прикрытые глаза бегали по комнате, минуя хозяина, он
встал,
не доходя до окна, как межевой столб в поле, и завертел фуражку в руках так быстро, что нельзя было разобрать ни цвета, ни формы её.
— А тебе — жить, и ты над этим подумай, загляни в глубь-то, в сердце-то, ты загляни, друг, да-а! Любовье-то подумать бы тут, ей! Она — эх, когда она лет сорока будет —
встал бы из гроба, вылез из могилы поглядеть на неё, вот уж — да-а! Вылез бы! А —
не позволят червяки-то ведь,
не разрешат?
«Вот что вконец съело ему сердце», — с грустью и состраданием подумал Кожемякин, чувствуя, что он устал от этих речей,
не может больше слушать их и дышать спёртым воздухом тёмной, загромождённой комнаты; он
встал, взял руку хозяина и, крепко пожав её, сказал...