Неточные совпадения
Вскоре после
того,
как пропала мать, отец взял в дом ласковую слободскую старушку Макарьевну, у неё были ловкие и тёплые руки, она певучим голосом рассказывала мальчику славные жуткие сказки и особенно хорошо длинную историю о
том,
как живёт бог на небесах...
В
тот день, когда её рассчитали, Матвей, лёжа на постели, слышал сквозь тонкую переборку,
как отец говорил в своей комнате...
Он долго рассказывал о
том,
как бьют солдат на службе, Матвей прижался щекою к его груди и, слыша,
как в ней что-то хрипело, думал, что там, задыхаясь, умирает
та чёрная и страшная сила, которая недавно вспыхнула на лице отцовом.
На конце пустыря они привязаны к салазкам, нагруженным кирпичами, и по мере
того,
как шнуры, свиваясь, укорачиваются, салазки, вздрогнув, скрипят и подвигаются вперёд.
Колесо тихо скрипит, Валентин гнусаво и немолчно поёт всегда одну и
ту же песню, слов которой Матвей никогда не мог расслушать. Двое мужиков работали на трепалах, двое чесали пеньку, а седой Пушкарь, выпачканный смолою, облепленный кострикой [Кострика (кострыга) отходы трепания и чесания конопли — Ред.] и серебряной паутиной волокна, похож на старого медведя,
каких водят цыгане и бородатые мужики из Сергача.
— Про себя? — повторил отец. — Я — что же? Я, брат, не умею про себя-то! Ну,
как сбежал отец мой на Волгу, было мне пятнадцать лет. Озорной был. Ты вот тихий, а я — ух
какой озорник был! Били меня за это и отец и многие другие, кому надо было. А я не вынослив был на побои, взлупят меня, я — бежать! Вот однажды отец и побей меня в Балахне, а я и убёг на плотах в Кузьдемьянск. С
того и началось житьё моё: потерял ведь я отца-то, да так и не нашёл никогда — вот
какое дело!
Я о
ту пору там был, в Елатьме этой,
как били их, стоял в народе, глядь девица на земле бьётся,
как бы чёрной немочью схвачена.
Шли домой. Матвей шагал впереди всех без картуза: он нёс на груди икону, держа её обеими руками, и когда, переходя дорогу, споткнулся,
то услышал подавленный и
как будто радостный крик Власьевны...
— Вот, Савелий Иванов, решили мы, околоток здешний, оказать тебе честьдоверие — выбрать по надзору за кладкой собора нашего. Хотя ты в обиходе твоём и дикой человек, но
как в делах торговых не знатно худого за тобой — за
то мы тебя и чествуем…
— Али нет между вами честных-то людей?
Какая ж мне в
том честь, чтобы жуликами командовать?
Слово есть тело разума человеческого,
как вот сии тела — твоё и моё — есть одежда наших душ, не более
того.
Мальчик быстро схватывал всё, что задевало его внимание. Солдат уже часто предлагал ему определить на ощупь природную крепость волокна пеньки и сказать,
какой крутости свивания оно требует. Матвею льстило доверие старика; нахмурясь, он важно пробовал пальцами материал и говорил количество оборотов колеса, необходимое для
того или этого товара.
Взяла, перекрестясь, даёт мужику, видно, мужу: «Ешь, говорит, Миша, а грех — на меня!» На коленки даже встала перед ним, воет: «Поешь, Миша, не стерплю я,
как начнут тебя пороть!» Ну, Миша этот поглядел на стариков, —
те отвернулись, — проглотил.
Он чувствовал себя подавленным бременем страшных сказок о порках, зуботычинах, о
том,
как людей забивали насмерть палками,
как продавали их, точно скот.
Летом, в жаркий день, Пушкарь рассказал Матвею о
том,
как горела венгерская деревня, метались по улице охваченные ужасом люди, овцы, мычали коровы в хлевах, задыхаясь ядовитым дымом горящей соломы, скакали лошади, вырвавшись из стойл, выли собаки и кудахтали куры, а на русских солдат, лежавших в кустах за деревней, бежал во
тьме пылающий огнём человек.
— Хорош солдат — железо, прямо сказать! Работе — друг, а не
то, что
как все у нас: пришёл, алтын сорвал, будто сук сломал, дерево сохнет, а он и не охнет! Говорил он про тебя намедни, что ты к делу хорошо будто пригляделся. Я ему верю. Ему во всём верить можно: язык свихнёт, а не соврёт!
— Это такие люди — неугомонные, много я их встречал. Говорят, будто щуров сон видели они: есть такая пичужка, щур зовётся. Она снами живёт, и песня у неё
как бы сквозь дрёму: тихая да сладкая, хоть сам-то щур — большой, не меньше дрозда. А гнездо он себе вьёт при дорогах, на перекрёстках. Сны его неведомы никому, но некоторые люди видят их. И когда увидит человек такой сои — шабаш! Начнёт по всей земле ходить — наяву искать место, которое приснилось. Найдёт если,
то — помрёт на нём…
— А вон Натанька Тиунова, хорошая
какая! Бабёночка молодая, вольная, — муж-от у неё четыре года
тому назад в Воргород ушёл да так и пропал без вести. Ты гляди-ка: пятнадцати годов девчушечку замуж выдали за вдового, всё равно
как под жёрнов сунули…
Матвей понял смысл речи, — он слыхал много историй о
том,
как травят людей белым порошком, — небо побагровело в его глазах, он схватил стоявший под рукою, у стены бани, заступ, прыгнул вперёд и с размаха ударил Савку.
Он помнил,
как Наталья отшатнулась назад, хлопнула дверь, — тут на него упало тяжёлое облако
тьмы, закружило его и унесло с собою.
Приоткрыв калитку, Матвей выглянул во
тьму пустынной улицы; ему представилось,
как поползёт вдоль неё этот изломанный человек, теряя кровь, и — наверное — проснутся собаки, завоют, разбуженные её тёплым запахом.
Наскоро одевшись, нечёсаный и неумытый, сын выскочил на двор
как раз в
тот миг, когда отец въезжал в ворота.
В голове Кожемякина бестолково,
как мошки в луче солнца, кружились мелкие серые мысли, в небе неустанно и деловито двигались на юг странные фигуры облаков, напоминая
то копну сена, охваченную синим дымом, или серебристую кучу пеньки,
то огромную бородатую голову без глаз с открытым ртом и острыми ушами, стаю серых собак, вырванное с корнем дерево или изорванную шубу с длинными рукавами — один из них опустился к земле, а другой, вытянувшись по ветру, дымит голубым дымом,
как печная труба в морозный день.
— А не уважал людей — дак ведь и
то сказать надобно: за
какие дела уважать нас? Живём, конечно, ну — ловкости особенной от нас для этого не требуется…
Живёт в небесах запада чудесная огненная сказка о борьбе и победе, горит ярый бой света и
тьмы, а на востоке, за Окуровом, холмы, окованные чёрною цепью леса, холодны и темны, изрезали их стальные изгибы и петли реки Путаницы, курится над нею лиловый туман осени, на город идут серые тени, он сжимается в их тесном кольце, становясь
как будто всё меньше, испуганно молчит, затаив дыхание, и — вот он словно стёрт с земли, сброшен в омут холодной жуткой
тьмы.
— Оттого, что — лентяй! Понимаю я идолобесие твоё: мы тут горим три, много пять разов в год, да и
то понемногу, вот ты и придумал — пойду в пожарную, там делать нечего, кроме
как, стоя на каланче, галок считать…
Кожемякин видит,
как всё, что было цветисто и красиво, — ловкость, сила, удаль, пренебрежение к боли, меткие удары, острые слова, жаркое, ярое веселье — всё это слиняло, погасло, исчезло, и отовсюду, злою струёй, пробивается тёмная вражда чужих друг другу людей, —
та же непонятная вражда, которая в базарные дни разгоралась на Торговой площади между мужиками и мещанами.
Матвей перестал ходить на реку и старался обегать городскую площадь, зная, что при встрече с Хряповым и товарищами его он снова неизбежно будет драться. Иногда, перед
тем как лечь спать, он опускался на колени и, свесив руки вдоль тела, наклонив голову — так стояла Палага в памятный день перед отцом — шептал все молитвы и псалмы,
какие знал. В ответ им мигала лампада, освещая лик богоматери,
как всегда задумчивый и печальный. Молитва утомляла юношу и этим успокаивала его.
«Пойду я, что ли?
Как быка, поведут.
Какой он несуразный!
То про судьбу,
то, вдруг, про это. Да сны его ещё».
— Хм-на!
Как будто
того, — Матвей… проштрафился я… н-на… в грудях чего-то, что ли…
Он ушёл на завод и долго сидел там, глядя,
как бородатый Михайло, пятясь задом, шлихтует верёвку, протирая её поочерёдно
то конским волосом,
то мокрой тряпицей. Мужик размахивал руками так,
как будто ему хотелось идти вперёд, а кто-то толкает его в грудь и он невольно пятится назад. Под ноги ему подвернулась бобина, он оттолкнул её, ударив пяткой. Конус дерева откатился и, сделав полукруг, снова лёг под ноги, и снова Михайло, не оглядываясь, отшвырнул его, а он опять подкатился под ноги.
«Все уходят, — думалось ему с лёгкой,
как туман, обидой, вдруг коснувшейся сердца. Чуть кто получше —
то умрёт,
то убежит,
как Созонт и Марков, а
то прогонят,
как дьячка…»
— Смешной
какой вы! Так уж выстроили город — в Сибири. Ваш город — здесь выстроили, а
тот — там, вот и всё!
На время, пока чердак устраивали, постоялка с сыном переселилась вниз, в
ту комнату, где умерла Палага; Кожемякин сам предложил ей это, но
как только она очутилась на одном полу с ним, — почувствовал себя стеснённым этой близостью, чего-то испугался и поехал за пенькой.
В прошлые годы Матвей проводил их в кухне, читая вслух пролог или минеи, в
то время
как Наталья что-нибудь шила, Шакир занимался делом Пушкаря, а кособокий безродный человек Маркуша, дворник, сидя на полу, строгал палочки и планки для птичьих клеток, которые делал ловко, щеголевато и прочно.
— Ну и вот, — медленно и сиповато сказывал Маркуша, — стало быть, родится человек, а с ним и доля его родится, да всю жизнь и ходить за ним,
как тень, и ходить, братец ты мой! Ты бы в праву сторону, а она
те в леву толкнёть, ты влево, а она
те вправо, так и мотаить, так всё и мотаить!
И померли, а она с
той поры так
те и живёть,
как листок на ветру, — куда её понесёть, туда она и идёть!
— А они — на испытание. Родилась ты, а — какова будешь? Вот
те долю и дають — покажи себя, значить,
какого ты смирения!
Но вот всё чаще в речь её стали вмешиваться тёмные пятна каких-то незнакомых слов, они разделяли, разрывали понятное, и прежде чем он успевал догадаться, что значило
то или другое слово, речь её уходила куда-то далеко, и неясно было:
какая связь между
тем, что она говорит сейчас, с
тем, что говорила минутою раньше?
Не спалось ему в эту ночь: звучали в памяти незнакомые слова, стучась в сердце,
как озябшие птицы в стекло окна; чётко и ясно стояло перед ним доброе лицо женщины, а за стеною вздыхал ветер, тяжёлыми шматками падал снег с крыши и деревьев, словно считая минуты, шлёпались капли воды, — оттепель была в
ту ночь.
«За утреню пойти, что ли?» — спросил он себя и вспомнил,
как года три
тому назад, жарким летним вечером, Наталья, хитро улыбаясь, сунула ему бумажку, шепнув...
А она всё улыбалась ласковой, скользящей улыбкой и — проходила мимо него, всегда одинаково вежливая и сдержанная в словах. Три раза в неделю Кожемякин подходил на цыпочках к переборке, отделявшей от него
ту горницу, где умерла Палага, и, приложив ухо к тонким доскам, слушал,
как постоялка учила голубоглазую, кудрявую Любу и неуклюжего, широколицего Ваню Хряпова.
Почти всегда после урока грамоты постоялка что-нибудь читала детям или рассказывала, поражая его разнообразием знаний, а иногда заставляла детей рассказывать о
том,
как они прожили день.
— Вот, слушайте,
как мы ловили жаворонков! — возглашал Борис. — Если на землю положить зеркало так, чтобы глупый жаворонок увидал в нём себя,
то — он увидит и думает, что зеркало — тоже небо, и летит вниз, а думает — эх, я лечу вверх всё! Ужасно глупая птица!
— Она не глупее тебя, — вмешивалась мать и начинала интересно говорить о
том,
как живут жаворонки.
Слесаря Коптева жена мышьяком отравила. С неделю перед
тем он ей, выпивши будучи, щёку до уха разодрал, шубу изрубил топором и сарафан, материно наследство, штофный [Немецкая шёлковая плотная ткань, обычно с разводами. — Ред.]. Вели её в тюрьму, а она, будучи вроде
как без ума, выйдя на базар, сорвала с себя всю одёжу» — ну, тут нехорошо начинается, извините!
Как убежал — нельзя понять, потому что когда его схватили,
то одну руку из плеча вывернули.
— Так, как-то не выходит. Приспособиться не умею, — да и не к кому тут приспособиться — подойдёшь поближе к человеку, а он норовит обмануть, обидеть
как ни
то…
— Это было несколько сотен лет
тому назад! — прерывисто, пугающим голосом говорила она. — Какого-то князя в укроп положили… Владимирко, что ли, — о, господи!
Было тихо,
как на дне омута, из холодной
тьмы выступало, не грея душу, прошлое: неясные, стёртые лица, тяжкие, скучные речи.