Неточные совпадения
— Ну, что ты испугался? Пугаться вредно.
Какая твоя
жизнь будет в испуге да в прятышках? Не видал ты солдата пьяным?
— Вот и опять… тут
как только вспомнишь что-нибудь касательное
жизни человеческой, так совсем невозможно про это ребёнку рассказать! Неподходящее всё… Ты иди-ка, посиди у ворот, — а я тут вздремну да подумаю…
— Хошь возраста мне всего полсотни с тройкой, да
жизнь у меня смолоду была трудная, кости мои понадломлены и сердце по ночам болит, не иначе,
как сдвинули мне его с места, нет-нет да и заденет за что-то. Скажем, на стене бы, на пути маятника этого, шишка была, вот так же задевал бы он!
Слушая чудесные сказки отца, мальчик вспоминал его замкнутую
жизнь: кроме лекаря Маркова и молодого дьячка Коренева, никто из горожан не ходил в гости, а старик Кожемякин почти никогда не гулял по городу,
как гуляют все другие жители, нарядно одетые, с жёнами и детьми.
— Так вот
как она строго
жизнь наша стоит! — говорил отец, почёсывая грудь. — И надо бы попроще
как, подружнее жить, а у нас все напрягаются, чтобы чужими грехами свои перед богом оправдать али скрыть, да и выискивают грехи эти, ровно вшей в одежде у соседа, нехорошо! И никто никого не жалеет, зверьё-зверьём!
Стало быть, примем так: в книгах заключены души людей, живших до нашего рождения, а также живущих в наши дни, и книга есть
как бы всемирная беседа людей о деяниях своих и запись душ человеческих о
жизни.
Что люди дрались — это было в порядке
жизни; он много раз видел,
как в праздники рабочие, напившись вина, колотили друг друга, пробуя силу и ловкость; видел и злые драки, когда люди, сцепившись подобно псам, катались по земле бесформенным комом, яростно скрипя зубами и вытаращив налитые кровью, дикие глаза.
—
Какая ты ему мать? В твои годы за эдаких замуж выдают. В деревнях-то и завсе так: парнишке пятнадцать, а девку всегда старше берут. Ничего не поделаешь, коли мужики-то обречены работе на всю
жизнь, — всяко извёртываться надобно, чтоб хребет не треснул ране времени…
Смотрел юноша,
как хвастается осень богатствами своих красок, и думал о
жизни, мечтал встретить какого-то умного, сердечного человека, похожего на дьячка Коренева, и каждый вечер откровенно, не скрывая ни одной мысли, говорить с ним о людях, об отце, Палаге и о себе самом.
С неделю времени Матвей не выходил из дома, чувствуя себя оглушённым,
как будто этот выстрел раздался в его груди, встряхнув в ней всё тревожное и неясное, что почти сложилось там в равнодушие человека, побеждённого
жизнью без битвы с нею.
Чтобы разорвать прочные петли безысходной скуки, которая сначала раздражает человека, будя в нём зверя, потом, тихонько умертвив душу его, превращает в тупого скота, чтобы не задохнуться в тугих сетях города Окурова, потребно непрерывное напряжение всей силы духа, необходима устойчивая вера в человеческий разум. Но её даёт только причащение к великой
жизни мира, и нужно, чтобы,
как звёзды в небе, человеку всегда были ясно видимы огни всех надежд и желаний, неугасимо пылающие на земле.
В душе,
как в земле, покрытой снегом, глубоко лежат семена недодуманных мыслей и чувств, не успевших расцвесть. Сквозь толщу ленивого равнодушия и печального недоверия к силам своим в тайные глубины души незаметно проникают новые зёрна впечатлений бытия, скопляются там, тяготят сердце и чаще всего умирают вместе с человеком, не дождавшись света и тепла, необходимого для роста
жизни и вне и внутри души.
Мысли Матвея, маленькие, полуживые и робкие, всегда сопровождались какими-то тенями: являлась мысль и влекла за собою нечто, лениво отрицавшее её. Он привык к этому и никогда не знал, на чём остановится в медленном ходе дум, словно чужих ему, скользивших над поверхностью чего-то плотного и неподвижного, что молча отрицало всю его
жизнь. Он слышал,
как над его головою топали, возились, и соображал...
И вспомнил, что Шакир в первый год
жизни в доме у него умел смеяться легко и весело,
как ребёнок, а потом — разучился: смех его стал звучать подавленно и неприятно, точно вой. А вот теперь — татарин снова смеётся,
как прежде.
— Ну и вот, — медленно и сиповато сказывал Маркуша, — стало быть, родится человек, а с ним и доля его родится, да всю
жизнь и ходить за ним,
как тень, и ходить, братец ты мой! Ты бы в праву сторону, а она те в леву толкнёть, ты влево, а она те вправо, так и мотаить, так всё и мотаить!
Он слушал рассказы о их
жизни и подвигах благоговейно и участливо,
как жития святых, но не мог представить себе таких людей на улицах города Окурова.
И каждый раз, когда женщина говорила о многотрудной
жизни сеятелей разумного, он невольно вспоминал яркие рассказы отца о старинных людях, которые смолоду весело промышляли душегубством и разбоем, а под старость тайно и покорно уходили в скиты «душа́ спасать». Было для него что-то общее между этими двумя рядами одинаково чуждых и неведомых ему людей, — соединяла их какая-то иная
жизнь, он любовался ею, но она не влекла его к себе,
как не влекли его и все другие сказки.
Но порою он чувствовал, что ей удается заговаривать его любовь,
как знахарки заговаривают боль, и дня два-три она казалась ему любимой сестрой: долго ждал он её, вот она явилась, и он говорит с нею обо всём — об отце, Палаге, о всей
жизни своей, свободно и просто,
как с мужчиной.
Ему вспомнилось,
как она первое время
жизни в доме шла на завод и мёрзла там, пытаясь разговориться с рабочими; они отвечали ей неохотно, ухмылялись в бороды, незаметно перекидывались друг с другом намекающими взглядами, а когда она уходила, говорили о ней похабно и хотя без злобы, но в равнодушии их слов было что-то худшее, чем злоба.
Он стал ходить в дом казначейши всё чаще, подолгу засиживался там и, если Евгении не было, — жаловался больной хозяйке: пошатнулась его
жизнь, жить,
как раньше, не может, а иначе — не умеет. И говорил, что, пожалуй, начнёт пить.
Хорошие слова, и утром рано, пока люди не проснулись,
как будто верны они, а дневной
жизни — не соответствуют.
Хочется мне иной раз обойти невидимкой весь город из дома в дом, посидеть в каждой семье и оглядеть —
как люди живут, про что говорят, чего ожидают? Или,
как я, ждут неведомо чего,
жизнь так же непонятна им, и думы их лишены вида?
По-ихнему, по-татарски, конечно, не одна, а для нас, видно, иначе положено, каждому даётся на всю
жизнь одна любовь,
как тень.
— Сгниёте вы в грязи, пока, в носах ковыряя, душу искать станете, не нажили ещё вы её: непосеянного — не сожнёшь! Занимаетесь розысками души, а чуть что — друг друга за горло, и
жизнь с вами опасна,
как среди зверей. Человек же в пренебрежении и один на земле,
как на болотной кочке, а вокруг трясина да лесная тьма. Каждый один, все потеряны, всюду тревога и безместное брожение по всей земле. Себя бы допрежде нашли, друг другу подали бы руки крепко и неразрывно…
— Это, — говорит, — ничего не доказует. Ты гляди: шла по улице женщина — раз! Увидал её благородный человек — два! Куда изволите идти, и — готово! Муж в таком минутном случае вовсе ни при чём, тут главное — женщина, она живёт по наитию, ей,
как земле, только бы семя получить, такая должность: давай земле соку, а
как — всё едино. Оттого иная всю
жизнь и мечется, ищет, кому
жизнь её суждена, ищет человека, обречённого ей, да так иногда и не найдёт, погибает даже.
Странно
как видеть это: жила она
жизнью недвижимой, а вот — оказалось, что все знали её, и много говорено о ней по дороге на кладбище сожалительного и доброго.
Приятно было слушать эти умные слова. Действительно, все фыркают, каждый норовит,
как бы свою
жизнь покрепче отгородить за счёт соседа, и оттого всеместная вражда и развал. Иной раз лежу я ночью, думаю, и вдруг поднимется в душе великий мятеж, выбежал бы на люди да и крикнул...
Так что, осуждая и казня человека-то, всё-таки надо бы не забывать, что,
как доказано, в делах своих он не волен, а
как ему назначено судьбою, так и живёт, и что надобно объяснить ему ошибку
жизни в её корне, а также всю невыгоду такой
жизни, и доказывать бы это внушительно, с любовью, знаете, без обид, по чувству братства, — это будет к общей пользе всех.
— Что ж, по-вашему,
жизнь,
как старуха нищая, всякую дрянь, сослепу, принимает?
«
Как можно говорить о царстве божием без разума?» — справедливо спросил горбун Комаровский, а Рогачев, осердясь, объяснил, что разум — пустяки, ничем не руководит в
жизни, а только в заблуждение ведёт.
— Многонько! Ремесло, бессомненно, непохвальное, но я — не в числе осуждающих. Всем девицам замуж не выйти — азбука! Нищих плодить — тоже одно обременение
жизни. Засим — не будь таких, вольных, холостёжь в семьи бы бросилась за баловством этим, а ныне,
как вы знаете, и замужние и девицы не весьма крепки в охране своей чести. Приходится сказать, что и в дурном иной раз включено хорошее…
— Нет, Иван Андреич, неправда! Он и люди его толка — против глупости, злобы и жадности человечьей! Это люди — хорошие, да; им бы вот не пришло в голову позвать человека, чтобы незаметно подпоить да высмеять его; время своё они тратят не на игру в карты, на питьё да на еду, а на чтение добрых и полезных книг о несчастном нашем российском государстве и о
жизни народа; в книгах же доказывается, отчего
жизнь плоха и
как составить её лучше…
Он внушал этим людям, что надо жить внимательнее и доверчивее друг ко другу, — меньше будет скуки, сократится пьянство; говорил, что надо устроить общественное собрание, чтобы все сходились и думали,
как изменить, чем украсить
жизнь, — его слушали внимательно и похваливали за добрые намерения.
— Чего я от вас желаю-с? —
как будто догадавшись, спросил Сухобаев, и лицо его покрылось пятнами. — Желаю я от вас помощи себе, дабы обработать мне ваши верные мысли, взбодрить
жизнь и поставить себя на высшую ступень-с! При вашем состоянии души, я так понимаю, что капитал ваш вы пожертвуете на добрые дела-с, — верно?
Он всё больше привлекал Кожемякина к себе, возбуждая в нём приятное, отеческое чувство своей живостью, ясным взглядом прозрачных глаз, интересом ко всему в
жизни и стремлением бесшумно делать разные дела, вовлекая в них
как можно больше людей.
«Давно не касался я записей моих, занятый пустою надеждой доплыть куда-то вопреки течению; кружился-кружился и ныне, искалечен о подводные камни и крутые берега, снова одинок и смотрю в душу мою,
как в разбитое зеркало. Вот — всю
жизнь натуживался людей понять, а сам себя — не понимаю, в чём начало моё — не вижу и ничего ясного не могу сказать о себе».
«Благослови господи на покаяние без страха, лжи и без утайки. Присматриваясь к людям, со скорбью вижу: одни
как я — всё время пытаются обойти
жизнь стороной, где полегче, но толкутся на одном месте до усталости и до смерти бесполезно себе и людям, другие же пытаются идти прямо к тому, что любят, и, обрекая себя на многие страдания, достигают ли любимого — неизвестно».
«Один пред другим давали клятву быть вместе,
как один человек, друг другу во всём помогать, друг друга из беды выручать,
жизнью за друга жертвовать, за смерть друга мстить».
Чтение стало для него необходимостью: он чувствовал себя так,
как будто долго шёл по открытому месту и со всех сторон на него смотрело множество беспокойных, недружелюбных глаз — все они требовали чего-то, а он хотел скрыться от них и не знал куда; но вот нашёлся уютный угол, откуда не видать этой бесполезно раздражающей
жизни, — угол, где можно жить, не замечая,
как нудно, однообразно проходят часы.
— Однако — и в евангелии весьма жестокие строгости показаны — геенна огненная и прочее-с, довольно обильно! Ну, а первое-с, Матвей Савельич,
как принять
жизнь «яко отроча» [«
Как дитя», по-детски, с детским смирением — Ред.]? Ведь всякое дело вызывает сопротивление, а уж если сопротивление, — где же — «отроча»? Или ты обижай, или тебя замордуют!
Он чувствовал себя за книгою
как в полусне, полном печальных видений, и видения эти усыпляли душу, рассказывая однообразную сказку о безуспешных попытках людей одолеть горе
жизни. Иногда вставал из-за стола и долго ходил по комнате, мысленно оспаривая Марка Васильева, Евгению и других упрямцев.
— Вот — гляди-ко на меня: ко мне приходило оно, хорошее-то, а я не взял, не умел, отрёкся! Надоел я сам себе, Люба, всю
жизнь как на руках себя нёс и — устал, а всё — несу, тяжело уж это мне и не нужно, а я себя тащу, мотаю! Впереди — ничего, кроме смерти, нет, а обидно ведь умирать-то, никакой
жизни не было, так — пустяки да ожидание: не случится ли что хорошее? Случалось — боялся да ленился в дружбу с ним войти, и вот — что же?
— Верно! Я знаю! — твёрдо сказала она, сложив руки на груди и оглядывая всё,
как новое для неё. — Когда я не знала, что думает отец, — я его боялась, а рассказал он мне свою
жизнь — и стал для меня другим…
«Тем
жизнь хороша, что всегда около нас зреет-цветёт юное, доброе сердце, и, ежели хоть немного откроется оно пред тобой, — увидишь ты в нём улыбку тебе. И тем людям, что устали, осердились на всё, — не забывать бы им про это милое сердце, а — найти его около себя и сказать ему честно всё, что потерпел человек от
жизни, пусть знает юность, отчего человеку больно и
какие пути ложны. И если знание старцев соединится дружественно с доверчивой, чистой силой юности — непрерывен будет тогда рост добра на земле».
— Ванька-внук тоже вот учит всё меня, такой умный зверь! Жили, говорит, жили вы, а теперь из-за вашей
жизни на улицу выйти стыдно — вона
как, брат родной, во-от оно ка-ак!
«Да, вот оно
как, — печально размышлял Кожемякин, идя домой, — вот она жизнь-то, не спрятаться, видно, от неё никому. Хорошо он говорил о добре, чтобы — до безумия! Марк Васильев, наверное, до безумия и доходил. А Любовь-то
как столкнула нас…»
— То есть — это
как же? Ведь
какие люди — вопрос! В евреев — не верю-с, но есть люди значительно опаснее их, это совсем лишние люди и, действительно, забегают вперёд, нарушая порядок
жизни, да-с!
— Прожили мы
жизнь,
как во сне, ничего не сделав ни себе, ни людям, — вступают на наше место юноши…
По лицам людей, кипевших в его доме, по их разговорам и тревожным глазам Любы он знал, что
жизнь возмущается всё глубже, волнение людей растёт всё шире, и тем сильней разгоралось в нём желание писать свои слова — они гудели в ушах его колокольным звоном,
как бы доносясь издали и предвещая праздник, благовестя о новой
жизни.
Всю зиму, не слушая её печальных вьюг, он заглядывал в будущее через могилу у своих ног, писал свои покаяния и гимны,
как бы прося прощения у людей, мимо которых прошел, — прощения себе и всем, кто бесцветной
жизнью обездолил землю; а в конце весны земля позвала его.