— Хорош солдат — железо, прямо сказать! Работе — друг, а не то, что как все у нас: пришёл, алтын сорвал, будто сук сломал, дерево сохнет, а он и не охнет! Говорил он про тебя намедни, что ты к делу хорошо будто пригляделся. Я ему верю. Ему во всём верить можно: язык свихнёт, а не соврёт!
— Хоруша — все любит, нехоруша — никакой не любит, — татар прямой! Это — русска никого не любит, ни хоруша, ни плохой — врать любит русска! Пушкарь — прямой, ух! Наша народ простая, она прямой любит…
— А не приставайте — не совру! Чего она пристаёт, чего гоняет меня, забава я ей? Бог, да то, да сё! У меня лева пятка умней её головы — чего она из меня душу тянеть? То — не так, друго — не так, а мне что? Я свой век прожил, мне наплевать, как там правильно-неправильно. На кладбищу дорога всем известна, не сам я туда пойду, понесуть; не бойсь, с дороги не собьются!
— Никто ничего не знает этого. Это всё врут на меня, ты не верь. Закон есть, по закону Ваське приводится в остроге сидеть, а нам с тобой на воле гулять! Идём в избу-то!
Про женщин очень памятно Дроздов говорит, хоть и не всегда понятно. С Максимом они всё спорят, и на все слова Дроздова Максим возражает: врёшь! Выдаёт себя Дроздов за незаконнорожденного, будто мать прижила его с каким-то графом, а Максим спрашивает...
— Я в этих делах наблошнился до большой тонкости. Он мне — стар-де я, мне не учить, а помирать надо. Не-ет, брат, врёшь! Ну, обратал я его и вожу вот, старого пса, — я эти штуки наскрозь проник!
— Что ты врёшь! — вздрогнул и с отвращением воскликнул Кожемякин, поднявшись и садясь на кровати, но Дроздов, не слыша, продолжал тревожным, всхлипывающим шёпотом...
— Хорошая баба русская, хитрая, всё понимает всегда, добрая очень, лучше соврёт, а не обидит, когда не хочет. В трудный день так умеет сделать: обнимет, говорит — ничего, пройдёт, ты потерпи, милый. Божия матерь ей близка, всегда её помнит. И молчит, будто ей ничего не надо, а понимает всё. Ночью уговаривает: мы других не праведней, забыть надо обиду, сами обижаем — разве помним?
« — Дело в том, — сказал он сегодня, час назад, — дело в том, что живёт на свете велие множество замученных, несчастных, а также глупых и скверных людей, а пока их столь много, сколь ни любомудрствуй, ни ври и ни лицемерь, а хорошей жизни для себя никому не устроить.
— Ну, врёшь! — сказал дядя, предложив мне идти домой, а поп отскочил в угол и свернулся там на кресле, видимо, рассердясь, мне сунул руку молча, а дяде и головой не кивнул.
Прогони его!» Опять она посоловела, трясёт меня, испугалась, шепчет, точно кипятком обдавая: «Что тебе привиделось, что ты, не смей, забудь!» Я — пуще плачу: «Не ври, знаю я всё!» Ну, и она заплакала тогда, жмёт меня так, что едва дышу, и — плачет!
— Я ему и помешать не успел. Всё это надо погасить, — говорил Никон внушительно, — ты угости хорошенько всех, кто тут есть, они и забудут скандал, на даровщинку напившись. Надо соврать им чего-нибудь. В псалтыре сказано на такие случаи: «Коль ложь во спасение».
— Я как привёл его тогда к ней — по глазам её, по усмешке понял, что дурака играю. Ожгло. После она спрашивает меня, как ты: «Не боишься?» — «Нет», мол. «А не жалеешь?» Как сознаться, что и жалею и боюсь? Она будто рассердилась: «Никогда, говорит, ты меня честно не любил! Да». Конечно — врала, глаза прикрыть мне старалась!
— Они очень много врут, не бывает того, что они рассказывают, если бы это было — я уж знала бы, мне мамочка рассказывала всё, про людей и женщин, совсем — всё! А они это — со зла!
Если пройдете мимо — ничего; но спросите черную красавицу о чем-нибудь, например о ее имени или о дороге, она соврет, и вслед за ответом раздастся хохот ее и подруг, если они тут есть.