Неточные совпадения
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда
у меня вырастут
груди, как
у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Похолодев от испуга, Клим стоял на лестнице,
у него щекотало в горле, слезы выкатывались из глаз, ему захотелось убежать в сад, на двор, спрятаться; он подошел к двери крыльца, — ветер кропил дверь осенним дождем. Он постучал в дверь кулаком, поцарапал ее ногтем, ощущая, что в
груди что-то сломилось, исчезло, опустошив его. Когда, пересилив себя, он вошел в столовую, там уже танцевали кадриль, он отказался танцевать, подставил к роялю стул и стал играть кадриль в четыре руки с Таней.
— Вот уж почти два года ни о чем не могу думать, только о девицах. К проституткам идти не могу, до этой степени еще не дошел. Тянет к онанизму, хоть руки отрубить. Есть, брат, в этом влечении что-то обидное до слез, до отвращения к себе. С девицами чувствую себя идиотом. Она мне о книжках, о разных поэзиях, а я думаю о том, какие
у нее
груди и что вот поцеловать бы ее да и умереть.
Его особенно смущал взгляд глаз ее скрытого лица, именно он превращал ее в чужую. Взгляд этот, острый и зоркий, чего-то ожидал, искал, даже требовал и вдруг, становясь пренебрежительным, холодно отталкивал. Было странно, что она разогнала всех своих кошек и что вообще в ее отношении к животным явилась какая-то болезненная брезгливость. Слыша ржанье лошади, она вздрагивала и морщилась, туго кутая
грудь шалью; собаки вызывали
у нее отвращение; даже петухи, голуби были явно неприятны ей.
Белый передник туго обтягивал ее
грудь. Клим подумал, что
груди у нее, должно быть, такие же твердые и жесткие, как икры ног.
У себя в комнате, при огне, Клим увидал, что левый бок блузы Макарова потемнел, влажно лоснится, а со стула на пол капают черные капли. Лидия молча стояла пред ним, поддерживая его падавшую на
грудь голову, Таня, быстро оправляя постель Клима, всхлипывала...
Клим вышел в столовую, там,
у стола, глядя на огонь свечи, сидела Лидия, скрестив руки на
груди, вытянув ноги.
На пороге одной из комнаток игрушечного дома он остановился с невольной улыбкой:
у стены на диване лежал Макаров, прикрытый до
груди одеялом, расстегнутый ворот рубахи обнажал его забинтованное плечо; за маленьким, круглым столиком сидела Лидия; на столе стояло блюдо, полное яблок; косой луч солнца, проникая сквозь верхние стекла окон, освещал алые плоды, затылок Лидии и половину горбоносого лица Макарова. В комнате было душисто и очень жарко, как показалось Климу. Больной и девушка ели яблоки.
Было около полуночи, когда Клим пришел домой.
У двери в комнату брата стояли его ботинки, а сам Дмитрий, должно быть, уже спал; он не откликнулся на стук в дверь, хотя в комнате его горел огонь, скважина замка пропускала в сумрак коридора желтенькую ленту света. Климу хотелось есть. Он осторожно заглянул в столовую, там шагали Марина и Кутузов, плечо в плечо друг с другом; Марина ходила, скрестив руки на
груди, опустя голову, Кутузов, размахивая папиросой
у своего лица, говорил вполголоса...
И живая женщина за столом
у самовара тоже была на всю жизнь сыта: ее большое, разъевшееся тело помещалось на стуле монументально крепко, непрерывно шевелились малиновые губы, вздувались сафьяновые щеки пурпурного цвета, колыхался двойной подбородок и бугор
груди.
Придя к себе, он запер дверь, лег и пролежал до вечернего чая, а когда вышел в столовую, там, как часовой, ходила Спивак, тонкая и стройная после родов, с пополневшей
грудью. Она поздоровалась с ласковым равнодушием старой знакомой, нашла, что Клим сильно похудел, и продолжала говорить Вере Петровне, сидевшей
у самовара...
— Как-то я остался ночевать
у него, он проснулся рано утром, встал на колени и долго молился шепотом, задыхаясь, стуча кулаками в
грудь свою. Кажется, даже до слез молился… Уходят, слышите? Уходят!
— Ни в одной стране люди не нуждаются в сдержке, в обуздании их фантазии так, как они нуждаются
у нас, — сказал он, тыкая себя пальцем в мягкую
грудь, и эти слова, очень понятные Самгину, заставили его подумать...
— Откровенно говоря — я боюсь их.
У них огромнейшие
груди, и молоком своим они выкармливают идиотическое племя. Да, да, брат! Есть такая степень талантливости, которая делает людей идиотами, невыносимо, ужасающе талантливыми. Именно такова наша Русь.
Если б Варвара была дома — хорошо бы позволить ей приласкаться. Забавно она вздрагивает, когда целуешь
груди ее. И — стонет, как ребенок во сне. А этот Гогин — остроумная шельма, «для пустой души необходим груз веры» — неплохо! Варвара, вероятно, пошла к Гогиным. Что заставляет таких людей, как Гогин, помогать революционерам? Игра, азарт, скука жизни? Писатель Катин охотился, потому что охотились Тургенев, Некрасов. Наверное, Гогин пользуется успехом
у модернизированных барышень, как парикмахер
у швеек.
Повинуясь странному любопытству и точно не веря доктору, Самгин вышел в сад, заглянул в окно флигеля, — маленький пианист лежал на постели
у окна, почти упираясь подбородком в
грудь; казалось, что он, прищурив глаза, утонувшие в темных ямах, непонятливо смотрит на ладони свои, сложенные ковшичками. Мебель из комнаты вынесли, и пустота ее очень убедительно показывала совершенное одиночество музыканта. Мухи ползали по лицу его.
— Папиросу выклянчил? — спросил он и, ловко вытащив папиросу из-за уха парня, сунул ее под свои рыжие усы в угол рта; поддернул штаны, сшитые из мешка, уперся ладонями в бедра и, стоя фертом, стал рассматривать Самгина, неестественно выкатив белесые, насмешливые глаза. Лицо
у него было грубое, солдатское, ворот рубахи надорван, и, распахнувшись, она обнажала его
грудь, такую же полосатую от пыли и пота, как лицо его.
Он усмехался с ироническим сожалением. В нем явилось нечто важное и самодовольное; ходил он медленно, выгибая
грудь, как солдат; снова отрастил волосы до плеч, но завивались они
у него уже только на концах, а со щек и подбородка опускались тяжело и прямо, как нитки деревенской пряжи. В пустынных глазах его сгустилось нечто гордое, и они стали менее прозрачны.
Он вытянул шею к двери в зал, откуда глухо доносился хриплый голос и кашель. Самгин сообразил, что происходит нечто интересное, да уже и неловко было уйти. В зале рычал и кашлял Дьякон; сидя
у стола, он сложил руки свои на
груди ковшичками, точно умерший, бас его потерял звучность, хрипел, прерывался глухо бухающим кашлем; Дьякон тяжело плутал в словах, не договаривая, проглатывая, выкрикивая их натужно.
— Ну, как же!
У нас все известно тотчас после того, как случится, — ответил Митрофанов и, вздохнув, сел, уперся
грудью на угол стола.
Она откинулась на спинку стула, прикрыв глаза.
Груди ее неприлично торчали, шевеля ткань кофты и точно стремясь обнажиться. На незначительном лице застыло напряжение, как
у человека, который внимательно прислушивается.
Сидя в постели, она заплетала косу. Волосы
у нее были очень тонкие, мягкие, косу она укладывала на макушке холмиком, увеличивая этим свой рост. Казалось, что волос
у нее немного, но, когда она распускала косу, они покрывали ее спину или
грудь почти до пояса, и она становилась похожа на кающуюся Магдалину.
Нестерпимо длинен был путь Варавки от новенького вокзала, выстроенного им, до кладбища. Отпевали в соборе, служили панихиды пред клубом, техническим училищем, пред домом Самгиных.
У ворот дома стояла миловидная, рыжеватая девушка, держа за плечо голоногого, в сандалиях, человечка лет шести; девушка крестилась, а человечек, нахмуря черные брови, держал руки в карманах штанишек. Спивак подошла к нему, наклонилась, что-то сказала, мальчик, вздернув плечи, вынул из карманов руки, сложил их на
груди.
Он ударил себя кулаком в
грудь и закашлялся; лицо
у него было больное, желто-серое, глаза — безумны, и был он как бы пьян от брожения в нем гневной силы; она передалась Климу Самгину.
Все солдаты казались курносыми, стояли они, должно быть, давно, щеки
у них синеватые от холода. Невольно явилась мысль, что такие плохонькие поставлены нарочно для того, чтоб люди не боялись их. Люди и не боялись, стоя почти
грудь с
грудью к солдатам, они посматривали на них снисходительно, с сожалением; старик в полушубке и в меховой шапке с наушниками говорил взводному...
В быстрой смене шумных дней явился на два-три часа Кутузов. Самгин столкнулся с ним на улице, но не узнал его в человеке, похожем на деревенского лавочника. Лицо Кутузова было стиснуто меховой шапкой с наушниками, полушубок на
груди покрыт мучной и масляной коркой грязи, на ногах — серые валяные сапоги, обшитые кожей. По этим сапогам Клим и вспомнил, войдя вечером к Спивак, что уже видел Кутузова
у ворот земской управы.
Лицо его обросло темной, густой бородкой, глазницы углубились, точно
у человека, перенесшего тяжкую болезнь, а глаза блестели от радости, что он выздоровел. С лица похожий на монаха, одет он был, как мастеровой; ноги, вытянутые на средину комнаты, в порыжевших, стоптанных сапогах, руки, сложенные на
груди, темные, точно
у металлиста, он — в парусиновой блузе, в серых, измятых брюках.
Драка пред магазином продолжалась не более двух-трех минут, демонстрантов оттеснили, улица быстро пустела;
у фонаря, обняв его одной рукой, стоял ассенизатор Лялечкин, черпал котелком воздух на лицо свое; на лице его были видны только зубы; среди улицы столбом стоял слепец Ермолаев, разводя дрожащими руками, гладил бока свои,
грудь, живот и тряс бородой; напротив,
у ворот дома, лежал гимназист, против магазина, головою на панель, растянулся человек в розовой рубахе.
Она, видимо, много плакала, веки
у нее опухли, белки покраснели, подбородок дрожал, рука дергала блузку на
груди; сорвав с головы компресс, она размахивала им, как бы желая, но не решаясь хлестнуть Самгина по лицу.
— Разрешите взглянуть — какие повреждения, — сказал фельдшер, присаживаясь на диван, и начал щупать
грудь, бока; пальцы
у него были нестерпимо холодные, жесткие, как железо, и острые.
Хороший малый лежал вверх носом
у ног Дуняши, колотил себя руками в
грудь и бормотал...
Она была очень забавна, ее веселое озорство развлекало Самгина, распахнувшееся кимоно показывало стройные ноги в черных чулках, голубую, коротенькую рубашку, которая почти открывала
груди. Все это вызвало
у Самгина великодушное желание поблагодарить Дуняшу, но, когда он привлек ее к себе, она ловко выскользнула из его рук.
Напротив — рыжеватый мужчина с растрепанной бородкой на лице, изъеденном оспой, с веселым взглядом темных глаз, — глаза как будто чужие на его сухом и грязноватом лице; рядом с ним, очевидно, жена его, большая, беременная, в бархатной черной кофте, с длинной золотой цепочкой на шее и на
груди; лицо
у нее широкое, доброе, глаза серые, ласковые.
Женщина стояла, опираясь одной рукой о стол, поглаживая другой подбородок, горло, дергая коротенькую, толстую косу; лицо
у нее — смуглое, пухленькое, девичье, глаза круглые, кошачьи; резко очерченные губы. Она повернулась спиною к Лидии и, закинув руки за спину, оперлась ими о край стола, — казалось, что она падает;
груди и живот ее торчали выпукло, вызывающе, и Самгин отметил, что в этой позе есть что-то неестественное, неудобное и нарочное.
В городе, подъезжая к дому Безбедова, он увидал среди улицы забавную группу: полицейский, с разносной книгой под мышкой, старуха в клетчатой юбке и с палкой в руках, бородатый монах с кружкой на
груди, трое оборванных мальчишек и педагог в белом кителе — молча смотрели на крышу флигеля; там,
у трубы, возвышался, качаясь, Безбедов в синей блузе, без пояса, в полосатых брюках, — босые ступни его ног по-обезьяньи цепко приклеились к тесу крыши.
У нее распустилась прическа, прядь волос упала на плечо и
грудь, — Марина говорила вполголоса...
— Пермякова и Марковича я знал по магазинам, когда еще служил
у Марины Петровны; гимназистки Китаева и Воронова учили меня, одна — алгебре, другая — истории: они вошли в кружок одновременно со мной, они и меня пригласили, потому что боялись. Они были там два раза и не раздевались, Китаева даже ударила Марковича по лицу и ногой в
грудь, когда он стоял на коленях перед нею.
Самгин видел, как Марина, остановясь
у чана, распахнула рубаху на
груди и, зачерпнув воды горстями, облила сначала одну, потом другую
грудь.
У них такие же
груди «колесом» и деревянные лица, как
у военных.
Самгин спустился вниз к продавцу каталогов и фотографий. Желтолицый человечек, в шелковой шапочке, не отрывая правый глаз от газеты, сказал, что
у него нет монографии о Босхе, но возможно, что они имеются в книжных магазинах. В книжном магазине нашлась монография на французском языке. Дома, после того, как фрау Бальц накормила его жареным гусем, картофельным салатом и карпом, Самгин закурил, лег на диван и, поставив на
грудь себе тяжелую книгу, стал рассматривать репродукции.
Вера Петровна молчала, глядя в сторону, обмахивая лицо кружевным платком. Так молча она проводила его до решетки сада. Через десяток шагов он обернулся — мать еще стояла
у решетки, держась за копья обеими руками и вставив лицо между рук. Самгин почувствовал неприятный толчок в
груди и вздохнул так, как будто все время задерживал дыхание. Он пошел дальше, соображая...
— Так… бездельник, — сказала она полулежа на тахте, подняв руки и оправляя пышные волосы. Самгин отметил, что
грудь у нее высокая. — Живет восторгами. Сын очень богатого отца, который что-то продает за границу. Дядя
у него — член Думы. Они оба с Пыльниковым восторгами живут. Пыльников недавно привез из провинции жену, косую на правый глаз, и 25 тысяч приданого. Вы бываете в Думе?
— Книга, тут должна быть книга, — громко чмокнув, объяснил офицер, выпрямляясь. Голос
у него был сиплый, простуженный или сорванный; фигура — коренастая, широкогрудая, на
груди его ползал беленький крестик, над низеньким лбом щеткой стояли черные волосы.
В длинном этом сарае их было человек десять, двое сосредоточенно играли в шахматы
у окна, один писал письмо и, улыбаясь, поглядывал в потолок, еще двое в углу просматривали иллюстрированные журналы и газеты, за столом пил кофе толстый старик с орденами на шее и на
груди, около него сидели остальные, и один из них, черноусенький, с кошечьим лицом, что-то вполголоса рассказывал, заставляя старика усмехаться.
— Прошу оставить меня в покое, — тоже крикнул Тагильский, садясь к столу, раздвигая руками посуду. Самгин заметил, что руки
у него дрожат. Толстый офицер с седой бородкой на опухшем лице, с орденами на шее и на
груди, строго сказал...