Неточные совпадения
Клим слышал, что она говорит, как бы извиняясь или спрашивая:
так ли это? Гости соглашались
с нею...
Заметив, что взрослые всегда ждут от него чего-то, чего нет у других детей, Клим старался, после вечернего чая, возможно больше посидеть со взрослыми у потока слов, из которого он черпал мудрость. Внимательно слушая бесконечные споры, он хорошо научился выхватывать слова, которые особенно царапали его слух, а потом спрашивал отца о значении этих слов. Иван Самгин
с радостью объяснял, что
такое мизантроп, радикал, атеист, культуртрегер, а объяснив и лаская сына, хвалил его...
Когда она
так смотрела на отца, Климу казалось, что расстояние между ею и отцом увеличивается, хотя оба не двигаются
с мест.
Взрослые говорили о нем
с сожалением, милостыню давали ему почтительно, Климу казалось, что они в чем-то виноваты пред этим нищим и, пожалуй, даже немножко боятся его,
так же, как боялся Клим. Отец восхищался...
Окна были забиты досками, двор завален множеством полуразбитых бочек и корзин для пустых бутылок, засыпан осколками бутылочного стекла. Среди двора сидела собака, выкусывая из хвоста репейник. И старичок
с рисунка из надоевшей Климу «Сказки о рыбаке и рыбке» —
такой же лохматый старичок, как собака, — сидя на ступенях крыльца, жевал хлеб
с зеленым луком.
С этой девочкой Климу было легко и приятно,
так же приятно, как слушать сказки няньки Евгении.
Варавка требовал
с детей честное слово, что они не станут щекотать его, и затем начинал бегать рысью вокруг стола, топая
так, что звенела посуда в буфете и жалобно звякали хрустальные подвески лампы.
По настоянию деда Акима Дронов вместе
с Климом готовился в гимназию и на уроках Томилина обнаруживал тоже судорожную торопливость, Климу и она казалась жадностью. Спрашивая учителя или отвечая ему, Дронов говорил очень быстро и как-то
так всасывая слова, точно они, горячие, жгли губы его и язык. Клим несколько раз допытывался у товарища, навязанного ему Настоящим Стариком...
Тут пришел Варавка, за ним явился Настоящий Старик, начали спорить, и Клим еще раз услышал не мало
такого, что укрепило его в праве и необходимости выдумывать себя, а вместе
с этим вызвало в нем интерес к Дронову, — интерес, похожий на ревность. На другой же день он спросил Ивана...
У него была привычка беседовать
с самим собою вслух. Нередко, рассказывая историю, он задумывался на минуту, на две, а помолчав, начинал говорить очень тихо и непонятно. В
такие минуты Дронов толкал Клима ногою и, подмигивая на учителя левым глазом, более беспокойным, чем правый, усмехался кривенькой усмешкой; губы Дронова были рыбьи, тупые, жесткие, как хрящи. После урока Клим спрашивал...
Клим нередко ощущал, что он тупеет от странных выходок Дронова, от его явной грубой лжи. Иногда ему казалось, что Дронов лжет только для того, чтоб издеваться над ним. Сверстников своих Дронов не любил едва ли не больше, чем взрослых, особенно после того, как дети отказались играть
с ним. В играх он обнаруживал много хитроумных выдумок, но был труслив и груб
с девочками,
с Лидией — больше других. Презрительно называл ее цыганкой, щипал, старался свалить
с ног
так, чтоб ей было стыдно.
— А недавно, перед тем, как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к другой и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался
с головой, и
так, знаешь, было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
Из-за границы Варавка вернулся помолодевшим, еще более насмешливо веселым; он стал как будто легче, но на ходу топал ногами сильнее и часто останавливался перед зеркалом, любуясь своей бородой, подстриженной
так, что ее сходство
с лисьим хвостом стало заметней.
Мария Романовна тоже как-то вдруг поседела, отощала и согнулась; голос у нее осел, звучал глухо, разбито и уже не
так властно, как раньше. Всегда одетая в черное, ее фигура вызывала уныние; в солнечные дни, когда она шла по двору или гуляла в саду
с книгой в руках, тень ее казалась тяжелей и гуще, чем тени всех других людей, тень влеклась за нею, как продолжение ее юбки, и обесцвечивала цветы, травы.
А через несколько дней, ночью, встав
с постели, чтоб закрыть окно, Клим увидал, что учитель и мать идут по дорожке сада; мама отмахивается от комаров концом голубого шарфа, учитель, встряхивая медными волосами, курит. Свет луны был
так маслянисто густ, что даже дым папиросы окрашивался в золотистый тон. Клим хотел крикнуть...
По ее рассказу выходило
так, что доктор
с женою — люди изломанные, и Клим вспомнил комнату, набитую ненужными вещами.
Ему казалось, что бабушка
так хорошо привыкла жить
с книжкой в руках,
с пренебрежительной улыбкой на толстом, важном лице,
с неизменной любовью к бульону из курицы, что этой жизнью она может жить бесконечно долго, никому не мешая.
Так объясняли рассеянность его почти все учителя, кроме ехидного старичка
с китайскими усами.
Однажды Клим пришел домой
с урока у Томилина, когда уже кончили пить вечерний чай, в столовой было темно и во всем доме
так необычно тихо, что мальчик, раздевшись, остановился в прихожей, скудно освещенной маленькой стенной лампой, и стал пугливо прислушиваться к этой подозрительной тишине.
— Он, очевидно, только что пришел, но я все-таки пойду, поговорю
с ним об этом.
Почти в каждом учителе Клим открывал несимпатичное и враждебное ему, все эти неряшливые люди в потертых мундирах смотрели на него
так, как будто он был виноват в чем-то пред ними. И хотя он скоро убедился, что учителя относятся
так странно не только к нему, а почти ко всем мальчикам, все-таки их гримасы напоминали ему брезгливую мину матери,
с которой она смотрела в кухне на раков, когда пьяный продавец опрокинул корзину и раки, грязненькие, суховато шурша, расползлись по полу.
Но
с этого дня он заболел острой враждой к Борису, а тот, быстро уловив это чувство, стал настойчиво разжигать его, высмеивая почти каждый шаг, каждое слово Клима. Прогулка на пароходе, очевидно, не успокоила Бориса, он остался
таким же нервным, каким приехал из Москвы,
так же подозрительно и сердито сверкали его темные глаза, а иногда вдруг им овладевала странная растерянность, усталость, он прекращал игру и уходил куда-то.
— Он даже перестал дружиться
с Любой, и теперь все
с Варей, потому что Варя молчит, как дыня, — задумчиво говорила Лидия. — А мы
с папой
так боимся за Бориса. Папа даже ночью встает и смотрит — спит ли он? А вчера твоя мама приходила, когда уже было поздно, все спали.
Когда он взбежал до половины лестницы, Борис показался в начале ее,
с туфлями в руке; остановясь, он
так согнулся, точно хотел прыгнуть на Клима, но затем начал шагать со ступени на ступень медленно, и Клим услышал его всхрапывающий шепот...
А в отношении Макарова к Дронову Клим наблюдал острое любопытство, соединенное
с обидной небрежностью более опытного и зрячего к полуслепому;
такого отношения к себе Клим не допустил бы.
— Н-ну-с, Иван Акимыч,
так как же, а? Продали лесопилку?
Но почти всегда, вслед за этим, Клим недоуменно,
с досадой, близкой злому унынию, вспоминал о Лидии, которая не умеет или не хочет видеть его
таким, как видят другие. Она днями и неделями как будто даже и совсем не видела его, точно он для нее бесплотен, бесцветен, не существует. Вырастая, она становилась все более странной и трудной девочкой. Варавка, улыбаясь в лисью бороду большой, красной улыбкой, говорил...
Не дослушав его речь, Варавка захохотал, раскачивая свое огромное тело, скрипя стулом, Вера Петровна снисходительно улыбалась, Клим смотрел на Игоря
с неприятным удивлением, а Игорь стоял неподвижно, но казалось, что он все вытягивается, растет. Подождав, когда Варавка прохохотался, он все
так же звонко сказал...
Лидия стала бесноваться, тогда ей сказали, что Игорь отдан в
такое строгое училище, где начальство не позволяет мальчикам переписываться даже
с их родственниками.
Во флигеле поселился веселый писатель Нестор Николаевич Катин
с женою, сестрой и лопоухой собакой, которую он назвал Мечта. Настоящая фамилия писателя была Пимов, но он избрал псевдоним, шутливо объясняя это
так...
Макаров находил, что в этом человеке есть что-то напоминающее кормилицу, он
так часто говорил это, что и Климу стало казаться — да, Степа, несмотря на его бороду, имеет какое-то сходство
с грудастой бабой, обязанной молоком своим кормить чужих детей.
Его раздражали непонятные отношения Лидии и Макарова, тут было что-то подозрительное: Макаров, избалованный вниманием гимназисток, присматривался к Лидии не свойственно ему серьезно, хотя говорил
с нею
так же насмешливо, как
с поклонницами его, Лидия же явно и, порою, в форме очень резкой, подчеркивала, что Макаров неприятен ей. А вместе
с этим Клим Самгин замечал, что случайные встречи их все учащаются, думалось даже: они и флигель писателя посещают только затем, чтоб увидеть друг друга.
И тотчас началось нечто, очень тягостно изумившее Клима: Макаров и Лидия заговорили
так, как будто они сильно поссорились друг
с другом и рады случаю поссориться еще раз. Смотрели они друг на друга сердито, говорили, не скрывая намерения задеть, обидеть.
Обычные, многочисленные романы гимназистов
с гимназистками вызывали у него только снисходительную усмешку; для себя он считал
такой роман невозможным, будучи уверен, что юноша, который носит очки и читает серьезные книги, должен быть смешон в роли влюбленного.
— Очень метко, — похвалила мать, улыбаясь. — Но соединение вредных книг
с неприличными картинками — это уже обнаруживает натуру испорченную. Ржига очень хорошо говорит, что школа — учреждение, где производится отбор людей, способных
так или иначе украсить жизнь, обогатить ее. И — вот: чем бы мог украсить жизнь Дронов?
Это
так смутило его, что он забыл ласковые слова, которые хотел сказать ей, он даже сделал движение в сторону от нее, но мать сама положила руку на плечи его и привлекла к себе, говоря что-то об отце, Варавке, о мотивах разрыва
с отцом.
Там явился длинноволосый человек
с тонким, бледным и неподвижным лицом, он был никак, ничем не похож на мужика, но одет по-мужицки в серый, домотканого сукна кафтан, в тяжелые, валяные сапоги по колено, в посконную синюю рубаху и
такие же штаны.
Размахивая тонкими руками, прижимая их ко впалой груди, он держал голову
так странно, точно его, когда-то, сильно ударили в подбородок,
с той поры он, невольно взмахнув головой, уже не может опустить ее и навсегда принужден смотреть вверх.
Клим понял, что Варавка не хочет говорить при нем, нашел это неделикатным, вопросительно взглянул на мать, но не встретил ее глаз, она смотрела, как Варавка, усталый, встрепанный, сердито поглощает ветчину. Пришел Ржига, за ним — адвокат, почти до полуночи они и мать прекрасно играли, музыка опьянила Клима умилением, еще не испытанным, настроила его
так лирически, что когда, прощаясь
с матерью, он поцеловал руку ее, то, повинуясь силе какого-то нового чувства к ней, прошептал...
Вспомнив эту сцену, Клим
с раздражением задумался о Томилине. Этот человек должен знать и должен был сказать что-то успокоительное, разрешающее, что устранило бы стыд и страх. Несколько раз Клим — осторожно, а Макаров — напористо и резко пытались затеять
с учителем беседу о женщине, но Томилин был
так странно глух к этой теме, что вызвал у Макарова сердитое замечание...
— Ага, значит — из честных. В мое время честно писали Омулевский, Нефедов, Бажин, Станюкович, Засодимский, Левитов был, это болтун. Слепцов — со всячинкой… Успенский тоже. Их было двое, Успенских, один — побойчее, другой —
так себе.
С усмешечкой.
— И потом, — продолжала девушка, — у них все как-то перевернуто. Мне кажется, что они говорят о любви к народу
с ненавистью, а о ненависти к властям —
с любовью. По крайней мере я
так слышу.
— Не тому вас учат, что вы должны знать. Отечествоведение — вот наука, которую следует преподавать
с первых же классов, если мы хотим быть нацией. Русь все еще не нация, и боюсь, что ей придется взболтать себя еще раз
так, как она была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы будем нацией — вероятно.
Эти размышления позволяли Климу думать о Макарове
с презрительной усмешкой, он скоро уснул, а проснулся, чувствуя себя другим человеком, как будто вырос за ночь и выросло в нем ощущение своей значительности, уважения и доверия к себе. Что-то веселое бродило в нем, даже хотелось петь, а весеннее солнце смотрело в окно его комнаты как будто благосклонней, чем вчера. Он все-таки предпочел скрыть от всех новое свое настроение, вел себя сдержанно, как всегда, и думал о белошвейке уже ласково, благодарно.
Дней через пять, прожитых в приятном сознании сделанного им
так просто серьезного шага, горничная Феня осторожно сунула в руку его маленький измятый конверт
с голубой незабудкой, вытисненной в углу его, на атласной бумаге, тоже
с незабудкой. Клим, не без гордости, прочитал...
Клим тоже находил в Лидии ненормальное; он даже стал несколько бояться ее слишком пристального, выпытывающего взгляда, хотя она смотрела
так не только на него, но и на Макарова. Однако Клим видел, что ее отношение к Макарову становится более дружелюбным, а Макаров говорит
с нею уже не
так насмешливо и задорно.
Она выработала себе осторожную, скользящую походку и держалась
так прямо, точно на голове ее стоял сосуд
с водою.
— Некий итальянец утверждает, что гениальность — одна из форм безумия. Возможно. Вообще людей
с преувеличенными способностями трудно признать нормальными людьми. Возьмем обжор, сладострастников и… мыслителей. Да, и мыслителей. Вполне допустимо, что чрезмерно развитый мозг есть
такое же уродство, как расширенный желудок или непомерно большой фаллос. Тогда мы увидим нечто общее между Гаргантюа, Дон-Жуаном и философом Иммануилом Кантом.
Его очень заинтересовали откровенно злые взгляды Дронова, направленные на учителя. Дронов тоже изменился, как-то вдруг. Несмотря на свое уменье следить за людями, Климу всегда казалось, что люди изменяются внезапно, прыжками, как минутная стрелка затейливых часов, которые недавно купил Варавка: постепенности в движении их минутной стрелки не было, она перепрыгивала
с черты на черту.
Так же и человек: еще вчера он был
таким же, как полгода тому назад, но сегодня вдруг в нем являлась некая новая черта.
—
Так ты поговори
с Варавкой.