Неточные совпадения
Вслушиваясь в беседы взрослых о мужьях, женах, о семейной
жизни, Клим подмечал в тоне этих бесед что-то неясное, иногда виноватое, часто — насмешливое, как будто говорилось о печальных ошибках, о том, чего не следовало
делать. И, глядя на мать, он спрашивал себя: будет ли и она говорить так же?
— В сущности, мы едва ли имеем право
делать столь определенные выводы о
жизни людей. Из десятков тысяч мы знаем, в лучшем случае, как живет сотня, а говорим так, как будто изучили
жизнь всех.
— Из этой штуки можно
сделать много различных вещей. Художник вырежет из нее и черта и ангела. А, как видите, почтенное полено это уже загнило, лежа здесь. Но его еще можно сжечь в печи. Гниение — бесполезно и постыдно, горение дает некоторое количество тепла. Понятна аллегория? Я — за то, чтоб одарить
жизнь теплом и светом, чтоб раскалить ее.
— Ведь эта уже одряхлела, изжита, в ней есть даже что-то безумное. Я не могу поверить, чтоб мещанская пошлость нашей
жизни окончательно изуродовала женщину, хотя из нее
сделали вешалку для дорогих платьев, безделушек, стихов. Но я вижу таких женщин, которые не хотят — пойми! — не хотят любви или же разбрасывают ее, как ненужное.
— Надо. Отцы жертвовали на церкви, дети — на революцию. Прыжок — головоломный, но… что же, брат,
делать?
Жизнь верхней корочки несъедобного каравая, именуемого Россией, можно озаглавить так: «История головоломных прыжков русской интеллигенции». Ведь это только господа патентованные историки обязаны специальностью своей доказывать, что существуют некие преемственность, последовательность и другие ведьмы, а — какая у нас преемственность? Прыгай, коли не хочешь задохнуться.
— Ловко сказано, — похвалил Поярков. — Хорошо у нас говорят, а живут плохо. Недавно я прочитал у Татьяны Пассек: «Мир праху усопших, которые не
сделали в
жизни ничего, ни хорошего, ни дурного». Как это вам нравится?
— Помните вы его трагический вопль о необходимости «
делать огромные усилия ума и совести для того, чтоб построить
жизнь на явной лжи, фальши и риторике»?
— Глупая птица. А Успенский все-таки оптимист,
жизнь строится на риторике и на лжи очень легко, никто не
делает «огромных» насилий над совестью и разумом.
— Людей, которые женщинам покорствуют, наказывать надо, — говорил Диомидов, — наказывать за то, что они в угоду вам захламили, засорили всю
жизнь фабриками для пустяков, для шпилек, булавок, духов и всякие ленты
делают, шляпки, колечки, сережки — счету нет этой дряни! И никакой духовной
жизни от вас нет, а только стишки, да картинки, да романы…
— Наш фабричный котел еще мало вместителен, и долго придется ждать, когда он, переварив русского мужика в пролетария,
сделает его восприимчивым к вопросам государственной важности… Вполне естественно, что ваше поколение, богатое волею к
жизни, склоняется к методам активного воздействия на реакцию…
Фактами такого рода Иван Дронов был богат, как еж иглами; он сообщал, кто из студентов подал просьбу о возвращении в университет, кто и почему пьянствует, он знал все плохое и пошлое, что
делали люди, и охотно обогащал Самгина своим «знанием
жизни».
Но человек
сделал это на свою погибель, он — враг свободной игры мировых сил, схематизатор; его ненавистью к свободе созданы религии, философии, науки, государства и вся мерзость
жизни.
— Я — знаю, ты меня презираешь. За что? За то, что я недоучка? Врешь, я знаю самое настоящее — пакости мелких чертей, подлинную, неодолимую
жизнь. И черт вас всех возьми со всеми вашими революциями, со всем этим маскарадом самомнения, ничего вы не знаете, не можете, не
сделаете — вы, такие вот сухари с миндалем!..
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся
жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди
делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
«Он
делает не то, что все, а против всех. Ты
делаешь, не веруя. Едва ли даже ты ищешь самозабвения. Под всею путаницей твоих размышлений скрыто живет страх пред
жизнью, детский страх темноты, которую ты не можешь, не в силах осветить. Да и мысли твои — не твои. Найди, назови хоть одну, которая была бы твоя, никем до тебя не выражена?»
Он предпочел бы не
делать этого открытия, но,
сделав, признал, что — верно: он стал относиться спокойнее к
жизни и проще, более терпимо к себе.
— Патриот! — откликнулся Бердников, подмигнув Самгину. — Патриот и социалист от неудачной
жизни. Открытие
сделал — украли, жена — сбежала, в картах — не везет.
— Не верю, — крикнул Бердников. — Зачем же вы при ней, ну? Не знаете, скрывает она от вас эту сделку? Узнайте! Вы — не маленький. Я вам карьеру
сделаю. Не дурачьтесь. К черту Пилатову чистоплотность! Вы же видите:
жизнь идет от плохого к худшему. Что вы можете
сделать против этого, вы?
«Этот плен мысли ограничивает его дарование, заставляет повторяться,
делает его стихи слишком разумными, логически скучными. Запишу эту мою оценку. И — надо сравнить “Бесов” Достоевского с “Мелким бесом”. Мне пора писать книгу. Я озаглавлю ее “
Жизнь и мысль”. Книга о насилии мысли над
жизнью никем еще не написана, — книга о свободе
жизни».
Революция
сделала свое дело: встряхнула
жизнь до дна.
Самгин лежал на диване, ему очень хотелось подробно расспросить Агафью о Таисье, но он подумал, что это надобно
делать осторожно, и стал расспрашивать Агафью о ее
жизни. Она сказала, что ее отец держал пивную, и, вспомнив, что ей нужно что-то
делать в кухне, — быстро ушла, а Самгин почувствовал в ее бегстве нечто подозрительное.
— Нет, — упрямо, но не спеша твердил Федор Васильевич, мягко улыбаясь, поглаживая усы холеными пальцами, ногти их сияли, точно перламутр. — Нет, вы стремитесь компрометировать
жизнь, вы ее опыливаете-те-те чепухой. А
жизнь, батенька, надобно любить, именно — любить, как строгого, но мудрого учителя, да, да! В конце концов она все
делает по-хорошему.
«Разведчик. Соглядатай.
Делает карьеру радикала, для того чтоб играть роль Азефа. Но как бы то ни было, его насмешка над красивой
жизнью — это насмешка хама, о котором писал Мережковский, это отрицание культуры сыном трактирщика и — содержателя публичного дома».
«Что меня смутило? — размышлял он. — Почему я не сказал мальчишке того, что должен был сказать? Он, конечно, научен и подослан пораженцами, большевиками. Возможно, что им руководит и чувство личное — месть за его мать. Проводится в
жизнь лозунг Циммервальда: превратить войну с внешним врагом в гражданскую войну, внутри страны. Это значит: предать страну, разрушить ее… Конечно так. Мальчишка, полуребенок — ничтожество. Но дело не в человеке, а в слове. Что должен
делать я и что могу
делать?»
— Мы обязаны этим реализму, он охладил
жизнь, приплюснул людей к земле. Зеленая тоска и плесень всяких этих сборников реалистической литературы —
сделала людей духовно нищими. Необходимо возвратить человека к самому себе, к источнику глубоких чувств, великих вдохновений…