Неточные совпадения
— Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, — я
говорю именно о
русской интеллигенции, о людях, чья участь — тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, — не спеша
говорил этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал.
— Прошлый раз вы
говорили о
русском народе совершенно иначе.
— А что же? Смеяться? Это, брат, вовсе не смешно, — резко
говорил Макаров. — То есть — смешно, да… Пей! Вопрошатель. Черт знает что… Мы,
русские, кажется, можем только водку пить, и безумными словами все ломать, искажать, и жутко смеяться над собою, и вообще…
Говорил чистейшим
русским языком, суховато, в тоне профессора, которому уже несколько надоело читать лекции.
«Каждый пытается навязать тебе что-нибудь свое, чтоб ты стал похож на него и тем понятнее ему. А я — никому, ничего не навязываю», — думал он с гордостью, но очень внимательно вслушивался в суждения Спивак о литературе, и ему нравилось, как она
говорит о новой
русской поэзии.
— Эти молодые люди очень спешат освободиться от гуманитарной традиции
русской литературы. В сущности, они пока только переводят и переписывают парижских поэтов, затем доброжелательно критикуют друг друга,
говоря по поводу мелких литературных краж о великих событиях
русской литературы. Мне кажется, что после Тютчева несколько невежественно восхищаться декадентами с Монмартра.
— При входе в царский павильон государя встретили гридни, знаете — эдакие
русские лепообразные отроки в белых кафтанах с серебром, в белых, высоких шапках, с секирами в руках;
говорят, — это древний литератор Дмитрий Григорович придумал их.
Его очень
русское лицо «удалого добра молодца» сказки очень картинно, и
говорит он так сказочно, что минуту, две даже Клим Самгин слушает его внимательно, с завистью к силе, к разнообразию его чувствований.
— Совершенно правильно, — отвечал он и, желая смутить, запугать ее,
говорил тоном философа, привыкшего мыслить безжалостно. — Гуманизм и борьба — понятия взаимно исключающие друг друга. Вполне правильное представление о классовой борьбе имели только Разин и Пугачев, творцы «безжалостного и беспощадного
русского бунта». Из наших интеллигентов только один Нечаев понимал, чего требует революция от человека.
Было очень шумно, дымно, невдалеке за столом возбужденный еврей с карикатурно преувеличенным носом непрерывно шевелил всеми десятью пальцами рук пред лицом бородатого
русского, курившего сигару, еврей тихо, с ужасом на лице
говорил что-то и качался на стуле, встряхивал кудрявой головою.
— Да ну-у? — удивился Долганов и вздохнул: — Не похоже. Такое
русское лицо и — вообще… Марксист — он чистенький, лощеный и на все смотрит с немецкой философской колокольни, от Гегеля, который
говорил: «Люди и
русские», от Моммзена, возглашавшего: «Колотите славян по башкам».
— Вот такой — этот настоящий
русский, больше, чем вы обе, — я так думаю. Вы помните «Золотое сердце» Златовратского! Вот! Он удивительно
говорил о начальнике в тюрьме, да! О, этот может много делать! Ему будут слушать, верить, будут любить люди. Он может… как
говорят? — может утешивать. Так? Он — хороший поп!
Как раньше, Любаша начала устраивать вечеринки, лотереи в пользу ссыльных, шила им белье, вязала носки, шарфы; жила она переводами на
русский язык каких-то романов, пыталась понять стихи декадентов, но
говорила, вздыхая...
— Это он, болван, из записки Сергея Шарапова о
русских финансах. Вы слышите, Самгин? Вот как, а? Это — рабочим-то
говорить о христиански нравственном рубле. Эх, эк-кономисты…
«Это она
говорит потому, что все более заметными становятся люди, ограниченные идеологией
русского или западного социализма, — размышлял он, не открывая глаз. — Ограниченные люди — понятнее. Она видит, что к моим словам прислушиваются уже не так внимательно, вот в чем дело».
— Разве ты не
говорил, что, если еврей — нигилист, так он в тысячу раз хуже
русского нигилиста?
— Мне кажется, что появился новый тип
русского бунтаря, — бунтарь из страха пред революцией. Я таких фокусников видел. Они органически не способны идти за «Искрой», то есть, определеннее
говоря, — за Лениным, но они, видя рост классового сознания рабочих, понимая неизбежность революции, заставляют себя верить Бернштейну…
— Да, царь — типичный
русский нигилист, интеллигент! И когда о нем
говорят «последний царь», я думаю; это верно! Потому что у нас уже начался процесс смещения интеллигенции. Она — отжила. Стране нужен другой тип, нужен религиозный волюнтарист, да! Вот именно: религиозный!
— Героем времени постепенно становится толпа, масса, —
говорил он среди либеральной буржуазии и, вращаясь в ней, являлся хорошим осведомителем для Спивак. Ее он пытался пугать все более заметным уклоном «здравомыслящих» людей направо, рассказами об организации «Союза
русского народа», в котором председательствовал историк Козлов, а товарищем его был регент Корвин, рассказывал о работе эсеров среди ремесленников, приказчиков, служащих. Но все это она знала не хуже его и, не пугаясь,
говорила...
Он снова начал о том, как тяжело ему в городе. Над полем, сжимая его, уже густел синий сумрак, город покрывали огненные облака, звучал благовест ко всенощной. Самгин, сняв очки, протирал их, хотя они в этом не нуждались, и видел пред собою простую, покорную, нежную женщину. «Какой ты не
русский, — печально
говорит она, прижимаясь к нему. — Мечты нет у тебя, лирики нет, все рассуждаешь».
— Ну да, я — преувеличенный! — согласился Депсамес, махнув на Брагина рукой. — Пусть будет так! Но я вам
говорю, что мыши любят
русскую литературу больше, чем вы. А вы любите пожары, ледоходы, вьюги, вы бежите на каждую улицу, где есть скандал. Это — неверно? Это — верно! Вам нужно, чтобы жить, какое-нибудь смутное время. Вы — самый страшный народ на земле…
— Женщины,
говорит, должны принимать участие в жизни страны как хозяйки, а не как революционерки.
Русские бабы обязаны быть особенно консервативными, потому что в России мужчина — фантазер, мечтатель.
Тонкая, смуглолицая Лидия, в сером костюме, в шапке черных, курчавых волос, рядом с Мариной казалась не
русской больше, чем всегда. В парке щебетали птицы, ворковал витютень, звучал вдали чей-то мягкий басок, а Лидия
говорила жестяные слова...
— Да, как будто нахальнее стал, — согласилась она, разглаживая на столе документы, вынутые из пакета. Помолчав, она сказала: — Жалуется, что никто у нас ничего не знает и хороших «Путеводителей» нет. Вот что, Клим Иванович, он все-таки едет на Урал, и ему нужен
русский компаньон, — я, конечно, указала на тебя. Почему? — спросишь ты. А — мне очень хочется знать, что он будет делать там.
Говорит, что поездка займет недели три, оплачивает дорогу, содержание и — сто рублей в неделю. Что ты скажешь?
— Вы — мало
русский, у вас все
говорят очень охотно и много.
Он представил себя богатым, живущим где-то в маленькой уютной стране, может быть, в одной из республик Южной Америки или — как доктор Руссель — на островах Гаити. Он знает столько слов чужого языка, сколько необходимо знать их для неизбежного общения с туземцами. Нет надобности
говорить обо всем и так много, как это принято в России. У него обширная библиотека, он выписывает наиболее интересные
русские книги и пишет свою книгу.
Когда Самгин вошел и сел в шестой ряд стульев, доцент Пыльников
говорил, что «пошловато-зеленые сборники “Знания” отжили свой краткий век, успев, однако, посеять все эстетически и философски малограмотное, политически вредное, что они могли посеять, засорив, на время, мудрые, незабвенные произведения гениев
русской литературы, бессмертных сердцеведов, в совершенстве обладавших чарующей магией слова».
— Вот все чай пью, —
говорила она, спрятав ‹лицо› за самоваром. — Пусть кипит вода, а не кровь. Я, знаешь, трусиха, заболев — боюсь, что умру. Какое противное, не
русское слово — умру.
— Дорогой мой, — уговаривал Ногайцев, прижав руку к сердцу. — Сочиняют много! Философы, литераторы. Гоголь испугался
русской тройки, закричал… как это? Куда ты стремишься и прочее. А — никакой тройки и не было в его время. И никто никуда не стремился, кроме петрашевцев, которые хотели повторить декабристов. А что же такое декабристы? Ведь, с вашей точки, они феодалы. Ведь они… комики, между нами
говоря.
Вообще это газетки группы интеллигентов, которые, хотя и понимают, что страна безграмотных мужиков нуждается в реформах, а не в революции, возможной только как «бунт, безжалостный и беспощадный», каким были все «политические движения
русского народа», изображенные Даниилом Мордовцевым и другими народолюбцами, книги которых он читал в юности, но, понимая, не умеют
говорить об этом просто, ясно, убедительно.
— Одно из основных качеств
русской интеллигенции — она всегда опаздывает думать. После того как рабочие Франции в 30-х и 70-х годах показали силу классового пролетарского самосознания, у нас все еще
говорили и писали о том, как здоров труд крестьянина и как притупляет рост разума фабричный труд, —
говорил Кутузов, а за дверью весело звучал голос Елены...
— Бородатый человек, которому здесь не дали
говорить, — новый тип
русского интеллигента…
Конечно, это — как вы вчерась
говорили — немцы,
русских не любят, да — ведь какие немцы-то?
Но я напомню саркастическую шутку Бодуэна де Куртене: когда
русский украдет,
говорят: «Украл вор», а когда украдет еврей,
говорят: «Украл еврей».
Связь с этой женщиной и раньше уже тяготила его, а за время войны Елена стала возбуждать в нем определенно враждебное чувство, — в ней проснулась трепетная жадность к деньгам, она участвовала в каких-то крупных спекуляциях, нервничала,
говорила дерзости, капризничала и — что особенно возбуждало Самгина — все более резко обнаруживала презрительное отношение ко всему
русскому — к армии, правительству, интеллигенции, к своей прислуге — и все чаще, в разных формах, выражала свою тревогу о судьбе Франции...
Должно быть, потому, что он
говорил долго, у
русского народа не хватило терпения слушать, тысячеустое ура заглушило зычную речь, оратор повернулся к великому народу спиной и красным затылком.