Неточные совпадения
— Дронов где-то вычитал, что тут действует «дух породы», что «так хочет Венера». Черт их возьми, породу и Венеру, какое
мне дело до них?
Я не желаю чувствовать себя кобелем, у
меня от этого тоска и мысли о самоубийстве, вот в чем дело!
— Люба Сомова, курносая дурочка,
я ее не люблю, то есть она
мне не нравится, а все-таки
я себя чувствую зависимым
от нее. Ты знаешь, девицы весьма благосклонны ко
мне, но…
— Рыжий напоминает
мне тарантула.
Я не видал этого насекомого, но в старинной «Естественной истории» Горизонтова сказано: «Тарантулы тем полезны, что, будучи настояны в масле, служат лучшим лекарством
от укусов, причиняемых ими же».
— Говори громче,
я глохну
от хины, — предупредил Яков Самгин Клима, сел к столу, отодвинул локтем прибор, начертил пальцем на скатерти круг.
— Ну, а у вас как? Говорите громче и не быстро,
я плохо слышу, хина оглушает, — предупредил он и, словно не надеясь, что его поймут, поднял руки и потрепал пальцами мочки своих ушей; Клим подумал, что эти опаленные солнцем темные уши должны трещать
от прикосновения к ним.
— Отец тоже боится, что
меня эти люди чем-то заразят. Нет.
Я думаю, что все их речи и споры — только игра в прятки. Люди прячутся
от своих страстей,
от скуки; может быть —
от пороков…
— Потом — Маргарита. Невыгодно
мне уезжать
от нее,
я ею, как говорится, и обшит и обмыт. Да и привязан к ней. И понимаю, что
я для нее — не мармелад.
—
Я отношусь к Лиде дружески, и, естественно,
меня несколько пугает ее история с Макаровым, человеком, конечно, не достойным ее. Быть может,
я говорил с нею о нем несколько горячо, несдержанно.
Я думаю, что это — все, а остальное —
от воображения.
— Возвратиться в дураки, — это не плохо сказано.
Я думаю, что это неизбежно для нас, отправимся ли мы
от Льва Толстого или
от Николая Михайловского.
— Нет, почему же — чепуха? Весьма искусно сделано, — как аллегория для поучения детей старшего возраста. Слепые — современное человечество, поводыря, в зависимости
от желания, можно понять как разум или как веру. А впрочем,
я не дочитал эту штуку до конца.
— Ой, кажется,
я вам юбку прожег, — воскликнул Кутузов, отодвигаясь
от нее. Марина обернулась, увидела Клима и вышла в столовую с таким же багровым лицом, какое было у нее сейчас.
— Да, — сказала она, — но Толстой грубее. В нем много взятого
от разума же, из мутного источника. И
мне кажется, что ему органически враждебно чувство внутренней свободы. Анархизм Толстого — легенда, анархизм приписывается к числу его достоинств щедростью поклонников.
Но
меня особенно отталкивало
от него, когда он повторял: «Это — неизвестно.
Я не особенно жалела его, хотя плакала много, это, вероятно,
от страха.
— То же самое желание скрыть
от самих себя скудость природы
я вижу в пейзажах Левитана, в лирических березках Нестерова, в ярко-голубых тенях на снегу. Снег блестит, как обивка гробов, в которых хоронят девушек, он — режет глаза, ослепляет, голубых теней в природе нет. Все это придумывается для самообмана, для того, чтоб нам уютней жилось.
—
Меня эти вопросы не задевают,
я смотрю с иной стороны и вижу: природа — бессмысленная, злая свинья! Недавно
я препарировал труп женщины, умершей
от родов, — голубчик мой, если б ты видел, как она изорвана, искалечена! Подумай: рыба мечет икру, курица сносит яйцо безболезненно, а женщина родит в дьявольских муках. За что?
— Послушайте, — обратился к ней Иноков. —
От сигары киргизом пахнет. Можно
мне махорки покурить?
Я — в окно буду.
— Да, — сказал Клим, отходя
от него. «Что это
я, зачем?» — подумал он.
—
Я сегодня получила письмо
от Макарова. Он пишет, что ты очень изменился и понравился ему.
—
От этого ее не могли отучить в школе. Ты думаешь — злословлю? Завидую? Нет, Клим, это не то! — продолжала она, вздохнув. —
Я думаю, что есть красота, которая не возбуждает… грубых мыслей, — есть?
«Не стану обращать внимания на нее, вот и все.
Я ведь ничего не хочу
от нее».
— Чудесно! Мы едем в лодке. Ты будешь грести. Только, пожалуйста, Клим, не надо умненьких разговорчиков.
Я уже знаю все умненькое,
от ихтиозавров до Фламмарионов, нареченный мой все рассказал
мне.
— У нас удивительно много людей, которые, приняв чужую мысль, не могут, даже как будто боятся проверить ее, внести поправки
от себя, а, наоборот, стремятся только выпрямить ее, заострить и вынести за пределы логики, за границы возможного. Вообще
мне кажется, что мышление для русского человека — нечто непривычное и даже пугающее, хотя соблазнительное. Это неумение владеть разумом у одних вызывает страх пред ним, вражду к нему, у других — рабское подчинение его игре, — игре, весьма часто развращающей людей.
—
Я — согласен! — сказал Лютов, подойдя мелкими шагами вплоть к нему. — Верно-с: мы или плутаем в дебрях разума или бежим
от него испуганными дураками.
—
От нее у
меня будет крапивная лихорадка.
— Как же здесь живут зимою? Театр, карты, маленькие романы
от скуки, сплетни — да?
Я бы предпочла жить в Москве, к ней, вероятно, не скоро привыкнешь. Вы еще не обзавелись привычками?
На мой взгляд, ныне она уже такова, что лично
мне дает право отказаться
от продолжения линии предков, — линии, требующей
от человека некоторых качеств, которыми
я не обладаю.
—
Я хочу понять: что же такое современная женщина, женщина Ибсена, которая уходит
от любви,
от семьи? Чувствует ли она необходимость и силу снова завоевать себе былое значение матери человечества, возбудителя культуры? Новой культуры?
— Не знаете? Не думали? — допрашивала она. — Вы очень сдержанный человечек. Это у вас
от скромности или
от скупости?
Я бы хотела понять: как вы относитесь к людям?
«Нет, она совершенно не похожа на женщину, какой
я ее видел в Петербурге», — думал Самгин, с трудом уклоняясь
от ее настойчивых вопросов.
— В конце концов
я заметен лишь потому, что стою в стороне
от всех и молчу.
Надо иметь в душе некий стержень, и тогда вокруг его образуется все то, что отграничит мою личность
от всех других, обведет
меня резкой чертою.
«Право же,
я, кажется, заболею
от всего этого…»
— Когда роешься в книгах — время течет незаметно, и вот
я опоздал домой к чаю, — говорил он, выйдя на улицу, морщась
от солнца. В разбухшей, измятой шляпе, в пальто, слишком широком и длинном для него, он был похож на банкрота купца, который долго сидел в тюрьме и только что вышел оттуда. Он шагал важно, как гусь, держа руки в карманах, длинные рукава пальто смялись глубокими складками. Рыжие щеки Томилина сыто округлились, голос звучал уверенно, и в словах его Клим слышал строгость наставника.
— Повторяю: веры ищут и утешения, а не истины! А
я требую: очисти себя не только
от всех верований, но и
от самого желания веровать!
— Давно. Должен сознаться, что
я… редко пишу ему. Он отвечает
мне поучениями, как надо жить, думать, веровать. Рекомендует книги… вроде бездарного сочинения Пругавина о «Запросах народа и обязанностях интеллигенции». Его письма кажутся
мне наивнейшей риторикой, совершенно несовместной с торговлей дубовой клепкой. Он хочет, чтоб
я унаследовал те привычки думать,
от которых сам он, вероятно, уже отказался.
— Любопытна слишком. Ей все надо знать — судоходство, лесоводство. Книжница. Книги портят женщин. Зимою
я познакомился с водевильной актрисой, а она вдруг спрашивает: насколько зависим Ибсен
от Ницше? Да черт их знает, кто
от кого зависит!
Я —
от дураков.
Мне на днях губернатор сказал, что
я компрометирую себя, давая работу политическим поднадзорным.
Я говорю ему: Превосходительство! Они относятся к работе честно! А он: разве, говорит, у нас, в России, нет уже честных людей неопороченных?
«Человек — это система фраз, не более того. Конурки бога, —
я глупо сказал. Глупо. Но еще глупее московский бог в рубахе. И — почему сны в Орле приятнее снов в Петербурге? Ясно, что все эти пошлости необходимы людям лишь для того, чтоб каждый мог отличить себя
от других. В сущности — это мошенничество».
— Учу
я, господин, вполне согласно с наукой и сочинениями Льва Толстого, ничего вредного в моем поучении не содержится. Все очень просто: мир этот, наш, весь — дело рук человеческих; руки наши — умные, а башки — глупые,
от этого и горе жизни.
— Глафира!
Я же тебя просил: не мочи сычуги в горячей воде. Пользы
от этого — нет, только вонь.
Васька Калужанин рот разинул,
Обомлел
от радости Василий
И потом, слюну глотая, шепчет:
— Дай же ты
мне, господи, целковый,
Знаешь, неразменный этот рублик,
Как его ни трать, а — не истратишь,
Как ты ни меняй — не разменяешь!
— Самоубийственно пьет. Маркс ему вреден. У
меня сын тоже насильно заставляет себя веровать в Маркса. Ему — простительно. Он — с озлобления на людей за погубленную жизнь. Некоторые верят из глупой, детской храбрости: боится мальчуган темноты, но — лезет в нее, стыдясь товарищей, ломая себя, дабы показать: я-де не трус! Некоторые веруют по торопливости, но большинство
от страха. Сих, последних,
я не того… не очень уважаю.
— Если идти ночью
от фонаря, тень делается все короче и потом совсем пропадает. Тогда кажется, что и
меня тоже нет.
—
Я не одобряю ее отношение к нему. Она не различает любовь
от жалости, и ее ждет ужасная ошибка. Диомидов удивляет, его жалко, но — разве можно любить такого? Женщины любят сильных и смелых, этих они любят искренно и долго. Любят, конечно, и людей со странностями. Какой-то ученый немец сказал: «Чтобы быть замеченным, нужно впадать в странности».
— У каждого — свое пространство, — бормотал он. — Прочь друг
от друга…
Я — не игрушка…
— Помяты ребра. Вывихнута рука. Но — главное — нервное потрясение… Он всю ночь бредил: «Не давите
меня!» Требовал, чтоб разогнали людей дальше друг
от друга. Нет, скажи — что же это?
— И был момент, когда во
мне что-то умерло, погибло. Какие-то надежды.
Я — не знаю. Потом — презрение к себе. Не жалость. Нет, презрение.
От этого
я плакала, помнишь?
— Мой товарищ, статистик, — недавно помер в тюрьме
от тифа, — прозвал
меня «бич губернаторов».
— Эти молодые люди очень спешат освободиться
от гуманитарной традиции русской литературы. В сущности, они пока только переводят и переписывают парижских поэтов, затем доброжелательно критикуют друг друга, говоря по поводу мелких литературных краж о великих событиях русской литературы.
Мне кажется, что после Тютчева несколько невежественно восхищаться декадентами с Монмартра.
— Не надо лгать друг другу, — слышал Самгин. — Лгут для того, чтоб удобнее жить, а
я не ищу удобств, пойми это!
Я не знаю, чего хочу. Может быть — ты прав: во
мне есть что-то старое,
от этого
я и не люблю ничего и все кажется
мне неверным, не таким, как надо.