Неточные совпадения
— Верочка, в последнюю минуту я решил назвать
его Климом. Клим! Простонародное имя, ни к чему не обязывает. Ты —
как, а?
Тогда несколько десятков решительных людей, мужчин и женщин, вступили в единоборство с самодержавцем, два года охотились за
ним,
как за диким зверем, наконец убили
его и тотчас же были преданы одним из своих товарищей;
он сам пробовал убить Александра Второго, но кажется, сам же и порвал провода мины, назначенной взорвать поезд царя. Сын убитого, Александр Третий, наградил покушавшегося на жизнь
его отца званием почетного гражданина.
Когда герои были уничтожены,
они —
как это всегда бывает — оказались виновными в том, что, возбудив надежды, не могли осуществить
их. Люди, которые издали благосклонно следили за неравной борьбой, были угнетены поражением более тяжко, чем друзья борцов, оставшиеся в живых. Многие немедля и благоразумно закрыли двери домов своих пред осколками группы героев, которые еще вчера вызывали восхищение, но сегодня могли только скомпрометировать.
Разного роста, различно одетые,
они все были странно похожи друг на друга,
как солдаты одной и той же роты.
Двигался тяжело, осторожно, но все-таки очень шумно шаркал подошвами; ступни у
него были овальные,
как блюда для рыбы.
Потом
он шагал в комнату, и за
его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными глазами. Молча поцеловав Веру Петровну, она кланялась всем людям в комнате, точно иконам в церкви, садилась подальше от
них и сидела,
как на приеме у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она в тот угол, где потемнее, и
как будто ждала, что вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
— Каково? — победоносно осведомлялся Самгин у гостей и
его смешное, круглое лицо ласково сияло. Гости, усмехаясь, хвалили Клима, но
ему уже не нравились такие демонстрации ума
его,
он сам находил ответы свои глупенькими. Первый раз
он дал
их года два тому назад. Теперь
он покорно и даже благосклонно подчинялся забаве, видя, что она приятна отцу, но уже чувствовал в ней что-то обидное,
как будто
он — игрушка: пожмут ее — пищит.
У
него длинное лицо в двойной бороде от ушей до плеч, а подбородок голый, бритый, так же,
как верхняя губа.
Он ходит с палкой,
как ночной сторож, на конце палки кожаный мяч, чтоб она не стучала по полу, а шлепала и шаркала в тон подошвам
его сапог.
Он именно «настоящий старик» и даже сидит опираясь обеими руками на палку,
как сидят старики на скамьях городского сада.
Но никто не мог переспорить отца, из
его вкусных губ слова сыпались так быстро и обильно, что Клим уже знал: сейчас дед отмахнется палкой, выпрямится, большой,
как лошадь в цирке, вставшая на задние ноги, и пойдет к себе, а отец крикнет вслед
ему...
Клим очень хорошо чувствовал, что дед всячески старается унизить
его, тогда
как все другие взрослые заботливо возвышают. Настоящий Старик утверждал, что Клим просто слабенький, вялый мальчик и что ничего необыкновенного в
нем нет.
Он играл плохими игрушками только потому, что хорошие у
него отнимали бойкие дети,
он дружился с внуком няньки, потому что Иван Дронов глупее детей Варавки, а Клим, избалованный всеми, самолюбив, требует особого внимания к себе и находит
его только у Ивана.
Варавка схватил
его и стал подкидывать к потолку, легко, точно мяч. Вскоре после этого привязался неприятный доктор Сомов, дышавший запахом водки и соленой рыбы; пришлось выдумать, что
его фамилия круглая,
как бочонок. Выдумалось, что дедушка говорит лиловыми словами. Но, когда
он сказал, что люди сердятся по-летнему и по-зимнему, бойкая дочь Варавки, Лида, сердито крикнула...
Трудно было понять, что говорит отец,
он говорил так много и быстро, что слова
его подавляли друг друга, а вся речь напоминала о том,
как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь из горлышка бутылки.
Он всегда говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть
какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза,
он кричал...
Но когда Вавилов рычал под окном: «Господи Исусе Христе, сыне божий, помилуй нас!» — в дремучей бороде
его разверзалась темная яма, в ней грозно торчали три черных зуба и тяжко шевелился язык, толстый и круглый,
как пест.
Взрослые говорили о
нем с сожалением, милостыню давали
ему почтительно, Климу казалось, что
они в чем-то виноваты пред этим нищим и, пожалуй, даже немножко боятся
его, так же,
как боялся Клим. Отец восхищался...
Самое значительное и очень неприятное рассказал Климу о народе отец. В сумерках осеннего вечера
он, полураздетый и мягонький,
как цыпленок, уютно лежал на диване, —
он умел лежать удивительно уютно. Клим, положа голову на шерстяную грудь
его, гладил ладонью лайковые щеки отца, тугие,
как новый резиновый мяч. Отец спросил: что сегодня говорила бабушка на уроке закона божия?
— Ино-ска-за-тель-но. Бог — это народ, Авраам — вождь народа; сына своего
он отдает в жертву не богу, а народу. Видишь,
как просто?
Но вот
он привез внуков на рождественскую елку в это хваленое училище, и Клим увидал несколько десятков худеньких мальчиков, одетых в полосатое, синее с белым,
как одевают женщин-арестанток.
Явился толстенький человечек с голым черепом, с желтым лицом без усов и бровей, тоже
как будто уродливо распухший мальчик;
он взмахнул руками, и все полосатые отчаянно запели...
Да, все было не такое,
как рассказывали взрослые. Климу казалось, что различие это понимают только двое —
он и Томилин, «личность неизвестного назначения»,
как прозвал учителя Варавка.
Но учитель не носил очков, и всегда именно
он читал вслух лиловые тетрадки, перелистывая нерешительно,
как будто ожидая, что бумага вспыхнет под
его раскаленными пальцами.
Он жил в мезонине Самгина уже второй год, ни в чем не изменяясь, так же,
как не изменился за это время самовар.
Доктор неприятен,
он как будто долго лежал в погребе, отсырел там, оброс черной плесенью и разозлился на всех людей.
— Дарвин — дьявол, — громко сказала
его жена; доктор кивнул головой так,
как будто
его ударили по затылку, и тихонько буркнул...
Варавка был самый интересный и понятный для Клима.
Он не скрывал, что
ему гораздо больше нравится играть в преферанс, чем слушать чтение. Клим чувствовал, что и отец играет в карты охотнее, чем слушает чтение, но отец никогда не сознавался в этом. Варавка умел говорить так хорошо, что слова
его ложились в память,
как серебряные пятачки в копилку. Когда Клим спросил
его: что такое гипотеза? —
он тотчас ответил...
Бывали часы, когда
он и хотел и мог играть так же самозабвенно,
как вихрастый, горбоносый Борис Варавка,
его сестра,
как брат Дмитрий и белобрысые дочери доктора Сомова.
Так же,
как все
они, Клим пьянел от возбуждения и терял себя в играх.
Они смотрели на
него с любопытством,
как на чужого, и тоже,
как взрослые, ожидали от
него каких-то фокусов.
Климу казалось, что Борис никогда ни о чем не думает, заранее зная,
как и что надобно делать. Только однажды, раздосадованный вялостью товарищей,
он возмечтал...
— Я — не старуха, и Павля — тоже молодая еще, — спокойно возразила Лида. — Мы с Павлей очень любим
его, а мама сердится, потому что
он несправедливо наказал ее, и она говорит, что бог играет в люди,
как Борис в свои солдатики.
Клим понимал, что Лидия не видит в
нем замечательного мальчика, в ее глазах
он не растет, а остается все таким же,
каким был два года тому назад, когда Варавки сняли квартиру.
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят
их мамы, так же
как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди,
как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких,
как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом
они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит
их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
Белое лицо ее казалось осыпанным мукой, голубовато-серые, жидкие глаза прятались в розовых подушечках опухших век, бесцветные брови почти невидимы на коже очень выпуклого лба, льняные волосы лежали на черепе,
как приклеенные, она заплетала
их в смешную косичку, с желтой лентой в конце.
—
Он всегда суется вперед всех,
как слепой, — сурово сказал Борис и начал подсказывать рифмы...
Климу чаще всего навязывали унизительные обязанности конюха,
он вытаскивал из-под стола лошадей, зверей и подозревал, что эту службу возлагают на
него нарочно, чтоб унизить. И вообще игра в цирк не нравилась
ему,
как и другие игры, крикливые, быстро надоедавшие. Отказываясь от участия в игре,
он уходил в «публику», на диван, где сидели Павла и сестра милосердия, а Борис ворчал...
Глафира Исаевна брала гитару или другой инструмент, похожий на утку с длинной, уродливо прямо вытянутой шеей; отчаянно звенели струны, Клим находил эту музыку злой,
как все, что делала Глафира Варавка. Иногда она вдруг начинала петь густым голосом, в нос и тоже злобно. Слова ее песен были странно изломаны, связь
их непонятна, и от этого воющего пения в комнате становилось еще сумрачней, неуютней. Дети, забившись на диван, слушали молча и покорно, но Лидия шептала виновато...
Клим впервые видел,
как яростно дерутся мальчики, наблюдал
их искаженные злобой лица, оголенное стремление ударить друг друга
как можно больнее, слышал
их визги, хрип, — все это так поразило
его, что несколько дней после драки
он боязливо сторонился от
них, а себя, не умевшего драться, почувствовал еще раз мальчиком особенным.
Борис вел себя, точно обожженный, что-то судорожное явилось в
нем,
как будто
он, торопясь переиграть все игры, боится, что не успеет сделать это.
Лидия смотрела на
него искоса и хмурилась, Сомовы и Алина, видя измену Лидии, перемигивались, перешептывались, и все это наполняло душу Клима едкой грустью. Но мальчик утешал себя догадкой:
его не любят, потому что
он умнее всех, а за этим утешением,
как тень
его, возникала гордость, являлось желание поучать, критиковать;
он находил игры скучными и спрашивал...
Он выработал себе походку, которая, воображал
он, должна была придать важность
ему, шагал не сгибая ног и спрятав руки за спину,
как это делал учитель Томилин. На товарищей
он посматривал немного прищурясь.
Но мать, не слушая отца, —
как она часто делала, — кратко и сухо сказала Климу, что Дронов все это выдумал: тетки-ведьмы не было у
него; отец помер,
его засыпало землей, когда
он рыл колодезь, мать работала на фабрике спичек и умерла, когда Дронову было четыре года, после ее смерти бабушка нанялась нянькой к брату Мите; вот и все.
У
него была привычка беседовать с самим собою вслух. Нередко, рассказывая историю,
он задумывался на минуту, на две, а помолчав, начинал говорить очень тихо и непонятно. В такие минуты Дронов толкал Клима ногою и, подмигивая на учителя левым глазом, более беспокойным, чем правый, усмехался кривенькой усмешкой; губы Дронова были рыбьи, тупые, жесткие,
как хрящи. После урока Клим спрашивал...
Видел, что бойкий мальчик не любит всех взрослых вообще, не любит
их с таким же удовольствием,
как не любил учителя.
Около Веры Петровны Дронов извивался ласковой собачкой, Клим подметил, что нянькин внук боится ее так же,
как дедушку Акима, и что особенно страшен
ему Варавка.
Клим нередко ощущал, что
он тупеет от странных выходок Дронова, от
его явной грубой лжи. Иногда
ему казалось, что Дронов лжет только для того, чтоб издеваться над
ним. Сверстников своих Дронов не любил едва ли не больше, чем взрослых, особенно после того,
как дети отказались играть с
ним. В играх
он обнаруживал много хитроумных выдумок, но был труслив и груб с девочками, с Лидией — больше других. Презрительно называл ее цыганкой, щипал, старался свалить с ног так, чтоб ей было стыдно.
— Дави
его! — поощрял
он, видя,
как Варавка борется с Туробоевым. — Подножку дай!
Были минуты, когда Дронов внезапно расцветал и становился непохож сам на себя.
Им овладевала задумчивость,
он весь вытягивался, выпрямлялся и мягким голосом тихо рассказывал Климу удивительные полусны, полусказки. Рассказывал, что из колодца в углу двора вылез огромный, но легкий и прозрачный,
как тень, человек, перешагнул через ворота, пошел по улице, и, когда проходил мимо колокольни, она, потемнев, покачнулась вправо и влево,
как тонкое дерево под ударом ветра.
Дронов не возразил
ему. Клим понимал, что Дронов выдумывает, но
он так убедительно спокойно рассказывал о своих видениях, что Клим чувствовал желание принять ложь
как правду. В конце концов Клим не мог понять,
как именно относится
он к этому мальчику, который все сильнее и привлекал и отталкивал
его.