Неточные совпадения
С месяц он
прожил сам с
собой, как перед зеркалом.
Он чувствовал
себя как бы приклеенным, привязанным к мыслям о Лидии и Макарове, о Варавке и матери, о Дронове и швейке, но ему казалось, что эти назойливые мысли
живут не в нем, а вне его, что они возбуждаются только любопытством, а не чем-нибудь иным.
Он хотел зажечь лампу, встать, посмотреть на
себя в зеркало, но думы о Дронове связывали, угрожая какими-то неприятностями. Однако Клим без особенных усилий подавил эти думы, напомнив
себе о Макарове, его угрюмых тревогах, о ничтожных «Триумфах женщин», «рудиментарном чувстве» и прочей смешной ерунде, которой
жил этот человек. Нет сомнения — Макаров все это выдумал для самоукрашения, и, наверное, он втайне развратничает больше других. Уж если он пьет, так должен и развратничать, это ясно.
Нужно дойти до каких-то твердых границ и поставить
себя в них, разоблачив и отбросив по пути все выдумки, мешающие
жить легко и просто, — вот что нужно.
Клим почувствовал
себя умиленным. Забавно было видеть, что такой длинный человек и такая огромная старуха
живут в игрушечном домике, в чистеньких комнатах, где много цветов, а у стены на маленьком, овальном столике торжественно лежит скрипка в футляре. Макарова уложили на постель в уютной, солнечной комнате. Злобин неуклюже сел на стул и говорил...
У
себя в комнате, сбросив сюртук, он подумал, что хорошо бы сбросить вот так же всю эту вдумчивость, путаницу чувств и мыслей и
жить просто, как
живут другие, не смущаясь говорить все глупости, которые подвернутся на язык, забывать все премудрости Томилина, Варавки… И забыть бы о Дронове.
Беседы с нею всегда утверждали Клима в самом
себе, утверждали не столько словами, как ее непоколебимо уверенным тоном. Послушав ее, он находил, что все, в сущности, очень просто и можно
жить легко, уютно. Мать
живет только
собою и — не плохо
живет. Она ничего не выдумывает.
«Напрасно я уступил настояниям матери и Варавки, напрасно поехал в этот задыхающийся город, — подумал Клим с раздражением на
себя. — Может быть, в советах матери скрыто желание не допускать меня
жить в одном городе с Лидией? Если так — это глупо; они отдали Лидию в руки Макарова».
Он перешел в столовую, выпил чаю, одиноко посидел там, любуясь, как легко растут новые мысли, затем пошел гулять и незаметно для
себя очутился у подъезда дома, где
жила Нехаева.
Внезапно, но твердо он решил перевестись в один из провинциальных университетов, где
живут, наверное, тише и проще. Нужно было развязаться с Нехаевой. С нею он чувствовал
себя богачом, который, давая щедрую милостыню нищей, презирает нищую. Предлогом для внезапного отъезда было письмо матери, извещавшей его, что она нездорова.
— Я признаю вполне законным стремление каждого холостого человека поять в супругу
себе ту или иную идейку и
жить, до конца дней, в добром с нею согласии, но — лично я предпочитаю остаться холостым.
— Знакома я с ним шесть лет,
живу второй год, но вижу редко, потому что он все прыгает во все стороны от меня. Влетит, как шмель, покружится, пожужжит немножко и вдруг: «Люба, завтра я в Херсон еду». Merci, monsieur. Mais — pourquoi? [Благодарю вас. Но — зачем? (франц.)] Милые мои, — ужасно нелепо и даже горестно в нашей деревне по-французски говорить, а — хочется! Вероятно, для углубления нелепости хочется, а может, для того, чтоб напомнить
себе о другом, о другой жизни.
Работы у него не было, на дачу он не собирался, но ему не хотелось идти к Томилину, и его все более смущал фамильярный тон Дронова. Клим чувствовал
себя независимее, когда Дронов сердито упрекал его, а теперь многоречивость Дронова внушала опасение, что он будет искать частых встреч и вообще мешать
жить.
— Да. А несчастным трудно сознаться, что они не умеют
жить, и вот они говорят, кричат. И все — мимо, все не о
себе, а о любви к народу, в которую никто и не верит.
Он весь день
прожил под впечатлением своего открытия, бродя по лесу, не желая никого видеть, и все время видел
себя на коленях пред Лидией, обнимал ее горячие ноги, чувствовал атлас их кожи на губах, на щеках своих и слышал свой голос: «Я тебя люблю».
Пониже дачи Варавки
жил доктор Любомудров; в праздники, тотчас же после обеда, он усаживался к столу с учителем, опекуном Алины и толстой женой своей. Все трое мужчин вели
себя тихо, а докторша возглашала резким голосом...
— Странный, не правда ли? — воскликнула Лидия, снова оживляясь. Оказалось, что Диомидов — сирота, подкидыш; до девяти лет он воспитывался старой девой, сестрой учителя истории, потом она умерла, учитель спился и тоже через два года помер, а Диомидова взял в ученики
себе резчик по дереву, работавший иконостасы. Проработав у него пять лет, Диомидов перешел к его брату, бутафору, холостяку и пьянице, с ним и
живет.
«Не потому ли, что я обижен?» — спросил он
себя, внутренне усмехаясь и чувствуя, что обида все еще
живет в нем, вспоминая двор и небрежное, разрешающее словечко агента охраны...
«Эти растрепанные, вывихнутые люди довольно удобно
живут в своих шкурах… в своих ролях. Я тоже имею право на удобное место в жизни…» — соображал Самгин и чувствовал
себя обновленным, окрепшим, независимым.
С той поры он почти сорок лет
жил, занимаясь историей города, написал книгу, которую никто не хотел издать, долго работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но был изгнан из редакции за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для
себя и зачислила автора в ряды людей неблагонадежных.
«Ребячливо думаю я, — предостерег он сам
себя. — Книжно», — поправился он и затем подумал, что,
прожив уже двадцать пять лет, он никогда не испытывал нужды решить вопрос: есть бог или — нет? И бабушка и поп в гимназии, изображая бога законодателем морали, низвели его на степень скучного подобия самих
себя. А бог должен быть или непонятен и страшен, или так прекрасен, чтоб можно было внеразумно восхищаться им.
Слушая все более оживленную и уже горячую речь Прейса, Клим не возражал ему, понимая, что его, Самгина, органическое сопротивление идеям социализма требует каких-то очень сильных и веских мыслей, а он все еще не находил их в
себе, он только чувствовал, что
жить ему было бы значительно легче, удобнее, если б социалисты и противники их не существовали.
Были часы, когда Климу казалось, что он нашел свое место, свою тропу. Он
жил среди людей, как между зеркал, каждый человек отражал в
себе его, Самгина, и в то же время хорошо показывал ему свои недостатки. Недостатки ближних очень укрепляли взгляд Клима на
себя как на человека умного, проницательного и своеобразного. Человека более интересного и значительного, чем сам он, Клим еще не встречал.
Все замолчали. Тогда Сомова, должно быть, поняв, что надоела, и обидясь этим, простилась и ушла к
себе в комнату, где
жила Лидия. Маракуев провел ладонью по волосам, говоря...
Она мешала Самгину обдумывать будущее, видеть
себя в нем значительным человеком, который
живет устойчиво, пользуется известностью, уважением; обладает хорошо вышколенной женою, умелой хозяйкой и скромной женщиной, которая однако способна говорить обо всем более или менее грамотно. Она обязана неплохо играть роль хозяйки маленького салона, где собирался бы кружок людей, серьезно занятых вопросами культуры, и где Клим Самгин дирижирует настроением, создает каноны, законодательствует.
Учился он автоматически, без увлечения, уже сознавая, что сделал ошибку, избрав юридический факультет. Он не представлял
себя адвокатом, произносящим речи в защиту убийц, поджигателей, мошенников. У него вообще не было позыва к оправданию людей, которых он видел выдуманными, двуличными и так или иначе мешавшими
жить ему, человеку своеобразного духовного строя и даже как бы другой расы.
Ему нравилось, что эти люди построили жилища свои кто где мог или хотел и поэтому каждая усадьба как будто монумент, возведенный ее хозяином самому
себе. Царила в стране Юмала и Укко серьезная тишина, — ее особенно утверждало меланхолическое позвякивание бубенчиков на шеях коров; но это не была тишина пустоты и усталости русских полей, она казалась тишиной спокойной уверенности коренастого, молчаливого народа в своем праве
жить так, как он
живет.
Некоторое время
жил без ума, чувствуя
себя пустым, как мыльный пузырь, отражающий эту игру холодного пламени.
Которые не могут
жить сами
собой, те умирают, как лишний сучок на дерево; которые умеют питаться солнцем —
живут и делают всегда хорошо, как надобно делать все.
Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал
себя между матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело
жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику — деду Акиму.
— Выпустили меня третьего дня, и я все еще не в
себе. На родину, — а где у меня родина, дураки! Через четыре дня должна ехать, а мне совершенно необходимо
жить здесь. Будут хлопотать, чтоб меня оставили в Москве, но…
— Странно? — переспросила она, заглянув на часы, ее подарок, стоявшие на столе Клима. — Ты хорошо сделаешь, если дашь
себе труд подумать над этим. Мне кажется, что мы
живем… не так, как могли бы! Я иду разговаривать по поводу книгоиздательства. Думаю, это — часа на два, на три.
«Есть во мне что-то беспомощное, — решил он, но тотчас поправил
себя: — Детское. Но — неужели я всегда буду
жить так? Пленником, невольником?»
«Арестуют… Черт с ними! Вышлют из Москвы, не более, — торопливо уговаривал он
себя. — Выберу город потише и буду
жить вне этой бессмыслицы».
— Затем выбегает в соседнюю комнату, становится на руки, как молодой негодяй, ходит на руках и сам на
себя в низок зеркала смотрит. Но — позвольте! Ему — тридцать четыре года, бородка солидная и даже седые височки. Да-с! Спрашивают… спрашиваю его: «Очень хорошо, Яковлев, а зачем же ты вверх ногами ходил?» — «Этого, говорит, я вам объяснить не могу, но такая у меня примета и привычка, чтобы после успеха в деле
пожить минуточку вниз головою».
«И все-таки приходится
жить для того, чтоб такие вот люди что-то значили», — неожиданно для
себя подумал Самгин, и от этого ему стало еще холодней и скучней.
Наблюдая за человеком в соседней комнате, Самгин понимал, что человек этот испытывает боль, и мысленно сближался с ним. Боль — это слабость, и, если сейчас, в минуту слабости, подойти к человеку, может быть, он обнаружит с предельной ясностью ту силу, которая заставляет его
жить волчьей жизнью бродяги. Невозможно, нелепо допустить, чтоб эта сила почерпалась им из книг, от разума. Да, вот пойти к нему и откровенно, без многоточий поговорить с ним о нем, о
себе. О Сомовой. Он кажется влюбленным в нее.
«Мне — тридцать лет, — напомнил
себе Клим. — Я — не юноша, который не знает, как
жить…»
«Глуповатые стишки. Но кто-то сказал, что поэзия и должна быть глуповатой… Счастье — тоже. «Счастье на мосту с чашкой», — это о нищих. Пословицы всегда злы, в сущности. Счастье — это когда человек
живет в мире с самим
собою. Это и значит:
жить честно».
В этом настроении не было места для Никоновой, и недели две он вспоминал о ней лишь мельком, в пустые минуты, а потом, незаметно, выросло желание видеть ее. Но он не знал, где она
живет, и упрекнул
себя за то, что не спросил ее об этом.
— Да, да, — совсем с ума сошел.
Живет, из милости, на Земляном валу, у скорняка. Ночами ходит по улицам, бормочет: «Умри, душа моя, с филистимлянами!» Самсоном изображает
себя. Ну, прощайте, некогда мне, на беседу приглашен, прощайте!
«Сыты», — иронически подумал он, уходя в кабинет свой, лег на диван и задумался: да, эти люди отгородили
себя от действительности почти непроницаемой сеткой слов и обладают завидной способностью смотреть через ужас реальных фактов в какой-то иной ужас, может быть, только воображаемый ими, выдуманный для того, чтоб удобнее
жить.
Потом он думал еще о многом мелочном, — думал для того, чтоб не искать ответа на вопрос: что мешает ему
жить так, как
живут эти люди? Что-то мешало, и он чувствовал, что мешает не только боязнь потерять
себя среди людей, в ничтожестве которых он не сомневался. Подумал о Никоновой: вот с кем он хотел бы говорить! Она обидела его нелепым своим подозрением, но он уже простил ей это, так же, как простил и то, что она служила жандармам.
Он значительно расширил рассказ о воскресенье рассказом о своих наблюдениях над царем, интересно сопоставлял его с Гапоном, намекал на какое-то неуловимое — неясное и для
себя — сходство между ними, говорил о кочегаре, о рабочих, которые умирали так потрясающе просто, о том, как старичок стучал камнем в стену дома, где
жил и умер Пушкин, — о старичке этом он говорил гораздо больше, чем знал о нем.
— Хочу, чтоб ты меня устроил в Москве. Я тебе писал об этом не раз, ты — не ответил. Почему? Ну — ладно! Вот что, — плюнув под ноги
себе, продолжал он. — Я не могу
жить тут. Не могу, потому что чувствую за
собой право
жить подло. Понимаешь? А
жить подло — не сезон. Человек, — он ударил
себя кулаком в грудь, — человек дожил до того, что начинает чувствовать
себя вправе быть подлецом. А я — не хочу! Может быть, я уже подлец, но — больше не хочу… Ясно?
— Это он сочинил про
себя и про Макарова, — объяснила Алина, прекрасно улыбаясь, обмахивая платком разгоревшееся лицо; глаза ее блестели, но — не весело. Ее было жалко за то, что она так чудесно красива, а
живет с уродом, с хамом.
Порою Самгин чувствовал, что он
живет накануне открытия новой, своей историко-философской истины, которая пересоздаст его, твердо поставит над действительностью и вне всех старых, книжных истин. Ему постоянно мешали домыслить, дочувствовать
себя и свое до конца. Всегда тот или другой человек забегал вперед, формулировал настроение Самгина своими словами. Либеральный профессор писал на страницах влиятельной газеты...
— Всякому —
себя жалко, — сказала она, садясь к столу. — Тем
живем.
— Большевики — это люди, которые желают бежать на сто верст впереди истории, — так разумные люди не побегут за ними. Что такое разумные? Это люди, которые не хотят революции, они
живут для
себя, а никто не хочет революции для
себя. Ну, а когда уже все-таки нужно сделать немножко революции, он даст немножко денег и говорит: «Пожалуйста, сделайте мне революцию… на сорок пять рублей!»
Давно уже и незаметно для
себя он сделал из опыта своего, из прочитанных им романов умозаключение, не лестное для женщин: везде, кроме спальни, они мешают
жить, да и в спальне приятны ненадолго.