Неточные совпадения
И быстреньким шепотом он поведал, что тетка его, ведьма, околдовала его, вогнав
в живот ему червя чревака, для того чтобы он, Дронов, всю жизнь мучился неутолимым голодом. Он рассказал также, что родился
в год, когда отец его воевал с турками, попал
в плен, принял турецкую веру и теперь
живет богато; что ведьма тетка, узнав об этом, выгнала из
дома мать и бабушку и что мать очень хотела уйти
в Турцию, но бабушка не пустила ее.
Томилин перебрался
жить в тупик,
в маленький, узкий переулок, заткнутый синим домиком; над крыльцом
дома была вывеска...
Девочка, покраснев от гордости, сказала, что
в доме ее родителей
живет старая актриса и учит ее.
Он перешел
в столовую, выпил чаю, одиноко посидел там, любуясь, как легко растут новые мысли, затем пошел гулять и незаметно для себя очутился у подъезда
дома, где
жила Нехаева.
— Вот я была
в театральной школе для того, чтоб не
жить дома, и потому, что я не люблю никаких акушерских наук, микроскопов и все это, — заговорила Лидия раздумчиво, негромко. — У меня есть подруга с микроскопом, она верит
в него, как старушка
в причастие святых тайн. Но
в микроскоп не видно ни бога, ни дьявола.
Болезнь и лень, воспитанная ею, помешали Самгину своевременно хлопотать о переводе
в московский университет, а затем он решил отдохнуть, не учиться
в этом году. Но
дома жить было слишком скучно, он все-таки переехал
в Москву и
в конце сентября, ветреным днем, шагал по переулкам, отыскивая квартиру Лидии.
Листья, сорванные ветром, мелькали
в воздухе, как летучие мыши, сыпался мелкий дождь, с крыш падали тяжелые капли, барабаня по шелку зонтика, сердито ворчала вода
в проржавевших водосточных трубах. Мокрые, хмуренькие домики смотрели на Клима заплаканными окнами. Он подумал, что
в таких
домах удобно
жить фальшивомонетчикам, приемщикам краденого и несчастным людям. Среди этих
домов забыто торчали маленькие церковки.
Однажды Самгин стоял
в Кремле, разглядывая хаотическое нагромождение
домов города, празднично освещенных солнцем зимнего полудня. Легкий мороз озорниковато пощипывал уши, колючее сверканье снежинок ослепляло глаза; крыши, заботливо окутанные толстыми слоями серебряного пуха, придавали городу вид уютный; можно было думать, что под этими крышами
в светлом тепле дружно
живут очень милые люди.
Под тяжестью этой скуки он
прожил несколько душных дней и ночей, негодуя на Варавку и мать: они, с выставки, уехали
в Крым, это на месяц прикрепило его к
дому и городу.
Ночью приходит ко мне, —
в одном
доме живем, — жалуется: вот, Шлейермахер утверждает, что идея счастья была акушеркой, при ее помощи разум родил понятие о высшем благе.
Клим видел, что
в ней кипит детская радость
жить, и хотя эта радость казалась ему наивной, но все-таки завидно было уменье Сомовой любоваться людями,
домами, картинами Третьяковской галереи, Кремлем, театрами и вообще всем этим миром, о котором Варвара тоже с наивностью, но лукавой, рассказывала иное.
«Да, здесь умеют
жить», — заключил он, побывав
в двух-трех своеобразно благоустроенных
домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных людей, которые хорошо были знакомы с русской жизнью, русским искусством, но не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.
Клим первым вышел
в столовую к чаю,
в доме было тихо, все, очевидно, спали, только наверху, у Варавки, где
жил доктор Любомудров, кто-то возился. Через две-три минуты
в столовую заглянула Варвара, уже одетая, причесанная.
«Здесь
живут все еще так, как
жили во времена Гоголя; кажется, что девяносто пять процентов жителей — «мертвые души» и так жутко мертвые, что и не хочется видеть их ожившими»… «
В гимназии введено обучение военному строю, обучают офицера местного гарнизона, и, представь, многие гимназисты искренно увлекаются этой вредной игрой. Недавно один офицер уличен
в том, что водил мальчиков
в публичные
дома».
Он был сыном уфимского скотопромышленника, учился
в гимназии, при переходе
в седьмой класс был арестован, сидел несколько месяцев
в тюрьме, отец его
в это время помер, Кумов
прожил некоторое время
в Уфе под надзором полиции, затем, вытесненный из
дома мачехой, пошел бродить по России, побывал на Урале, на Кавказе,
жил у духоборов, хотел переселиться с ними
в Канаду, но на острове Крите заболел, и его возвратили
в Одессу. С юга пешком добрался до Москвы и здесь осел, решив...
— Замечательно — как вы не догадались обо мне тогда, во время студенческой драки? Ведь если б я был простой человек, разве мне дали бы сопровождать вас
в полицию? Это — раз. Опять же и то:
живет человек на глазах ваших два года, нигде не служит, все будто бы места ищет, а — на что
живет, на какие средства? И ночей
дома не ночует. Простодушные люди вы с супругой. Даже боязно за вас, честное слово! Анфимьевна — та, наверное, вором считает меня…
— Был проповедник здесь,
в подвале
жил, требухой торговал на Сухаревке. Учил: камень — дурак, дерево — дурак, и бог — дурак! Я тогда молчал. «Врешь, думаю, Христос — умен!» А теперь — знаю: все это для утешения! Все — слова. Христос тоже — мертвое слово. Правы отрицающие, а не утверждающие. Что можно утверждать против ужаса? Ложь. Ложь утверждается. Ничего нет, кроме великого горя человеческого. Остальное —
дома, и веры, и всякая роскошь, и смирение — ложь!
— Господа испортили его, он ведь все
в хороших
домах жил.
Все это приняло
в глазах Самгина определенно трагикомический характер, когда он убедился, что верхний этаж
дома, где
жил овдовевший доктор Любомудров, — гнездо людей другого типа и, очевидно, явочная квартира местных большевиков.
Было нечто и горькое и злорадно охмеляющее
в этих ночных, одиноких прогулках по узким панелям, под окнами крепеньких
домов, где
жили простые люди, люди здравого смысла, о которых так успокоительно и красиво рассказывал историк Козлов.
В наблюдениях за жизнью
дома,
в ожидании обыска, арестов,
в скучнейших деловых беседах с матерью Самгин
прожил всю осень, и только
в декабре мать, наконец, собралась за границу.
У
дома, где
жил и умер Пушкин, стоял старик из «Сказки о рыбаке и рыбке», — сивобородый старик
в женской ватной кофте, на голове у него трепаная шапка, он держал
в руке обломок кирпича.
Он значительно расширил рассказ о воскресенье рассказом о своих наблюдениях над царем, интересно сопоставлял его с Гапоном, намекал на какое-то неуловимое — неясное и для себя — сходство между ними, говорил о кочегаре, о рабочих, которые умирали так потрясающе просто, о том, как старичок стучал камнем
в стену
дома, где
жил и умер Пушкин, — о старичке этом он говорил гораздо больше, чем знал о нем.
Клим сообразил, что командует медник, — он лудил кастрюли, самовары и дважды являлся жаловаться на Анфимьевну, которая обсчитывала его. Он — тощий, костлявый, с кусочками черных зубов во рту под седыми усами. Болтлив и глуп. А Лаврушка — его ученик и приемыш. Он
жил на побегушках у акушерки, квартировавшей раньше
в доме Варвары. Озорной мальчишка. Любил петь: «Что ты, суженец, не весел». А надо было петь — сундженец, сундженский казак.
Мать
жила под Парижем, писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою
в домах, на различные неудобства жизни, на русских, которые «не умеют
жить за границей»; и
в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи…
«
В таких
домах живут миллионы людей, готовых подчиниться всякой силе. Этим исчерпывается вся их ценность…»
Не желая видеть Дуняшу, он зашел
в ресторан, пообедал там, долго сидел за кофе, курил и рассматривал, обдумывал Марину, но понятнее для себя не увидел ее.
Дома он нашел письмо Дуняши, — она извещала, что едет — петь на фабрику посуды, возвратится через день.
В уголке письма было очень мелко приписано: «Рядом с тобой
живет подозрительный, и к нему приходил Судаков. Помнишь Судакова?»
— Вот — соседи мои и знакомые не говорят мне, что я не так
живу, а дети, наверное, сказали бы. Ты слышишь, как
в наши дни дети-то кричат отцам — не так, все — не так! А как марксисты народников зачеркивали? Ну — это политика! А декаденты? Это уж — быт, декаденты-то! Они уж отцам кричат: не
в таких
домах живете, не на тех стульях сидите, книги читаете не те! И заметно, что у родителей-атеистов дети — церковники…
Она
жила на углу двух улиц
в двухэтажном
доме, угол его был срезан старенькой, облезлой часовней;
в ней, перед аналоем, качалась монашенка, — над черной ее фигуркой, точно вырезанной из дерева, дрожал рыжеватый огонек, спрятанный
в серебряную лампаду.
— Ради ее именно я решила
жить здесь, — этим все сказано! — торжественно ответила Лидия. — Она и нашла мне этот
дом, — уютный, не правда ли? И всю обстановку, все такое солидное, спокойное. Я не выношу новых вещей, — они, по ночам, трещат. Я люблю тишину. Помнишь Диомидова? «Человек приближается к себе самому только
в совершенной тишине». Ты ничего не знаешь о Диомидове?
—
Жил в этом
доме старичишка умный, распутный и великий скаред. Безобразно скуп, а трижды
в год переводил по тысяче рублей во Францию,
в бретонский городок — вдове и дочери какого-то нотариуса. Иногда поручал переводы мне. Я спросила: «Роман?» — «Нет, говорит, только симпатия». Возможно, что не врал.
— Я бросил на мягкое, — сердито отозвался Самгин, лег и задумался о презрении некоторых людей ко всем остальным. Например — Иноков. Что ему право, мораль и все, чем
живет большинство, что внушается человеку государством, культурой? «Классовое государство ремонтирует старый
дом гнилым деревом», — вдруг вспомнил он слова Степана Кутузова. Это было неприятно вспомнить, так же как удачную фразу противника
в гражданском процессе.
В коридоре все еще беседовали, бас внушительно доказывал...
Самгин, мигая, вышел
в густой, задушенный кустарником сад;
в густоте зарослей, под липами, вытянулся длинный одноэтажный
дом, с тремя колоннами по фасаду, с мезонином
в три окна, облепленный маленькими пристройками, — они подпирали его с боков, влезали на крышу.
В этом
доме кто-то
жил, — на подоконниках мезонина стояли цветы. Зашли за угол, и оказалось, что
дом стоит на пригорке и задний фасад его —
в два этажа. Захарий открыл маленькую дверь и посоветовал...
— Здесь очень много русских, и — представь? — на днях я, кажется, видела Алину, с этим ее купцом. Но мне уже не хочется бесконечных русских разговоров. Я слишком много видела людей, которые все знают, но не умеют
жить. Неудачники, все неудачники. И очень озлоблены, потому что неудачники. Но — пойдем
в дом.
Дома его ждала телеграмма из Антверпена. «Париж не вернусь еду Петербург Зотова». Он изорвал бумагу на мелкие куски, положил их
в пепельницу, поджег и, размешивая карандашом, дождался, когда бумага превратилась
в пепел. После этого ему стало так скучно, как будто вдруг исчезла цель, ради которой он
жил в этом огромном городе.
В сущности — город неприятный, избалован богатыми иностранцами,
живет напоказ и обязывает к этому всех своих людей.
Самгин не впервые подумал, что
в этих крепко построенных
домах живут скучноватые, но,
в сущности, неглупые люди,
живут недолго, лет шестьдесят, начинают думать поздно и за всю жизнь не ставят пред собою вопросов — божество или человечество, вопросов о достоверности знания, о…
— Давненько, лет семь-восемь, еще когда Таисья Романовна с живописцем
жила.
В одном
доме жили. Они — на чердаке, а я с отцом
в подвале.
— Должно быть, есть люди, которым все равно, что защищать. До этой квартиры мы с мужем
жили на Бассейной,
в доме, где квартировала графиня или княгиня — я не помню ее фамилии, что-то вроде Мейендорф, Мейенберг, вообще — мейен. Так эта графиня защищала право своей собачки гадить на парадной лестнице…
Прошло человек тридцать каменщиков, которые воздвигали пятиэтажный
дом в улице, где
жил Самгин, почти против окон его квартиры, все они были, по Брюсову, «
в фартуках белых». Он узнал их по фигуре артельного старосты, тощего старичка с голым черепом, с плюшевой мордочкой обезьяны и пронзительным голосом страдальца.
Классовый идиотизм буржуазии выражается, между прочим,
в том, что капитал не заинтересован
в развитии культуры, фабрикант создает товар, но нимало не заботится о культурном воспитании потребителя товаров у себя
дома, для него идеальный потребитель —
живет в колониях…
— Ведьма, на пятой минуте знакомства, строго спросила меня: «Что не делаете революцию, чего ждете?» И похвасталась, что муж у нее только
в прошлом году вернулся из ссылки за седьмой год,
прожил дома четыре месяца и скончался
в одночасье, хоронила его большая тысяча рабочего народа.