Неточные совпадения
Когда говорили интересное
и понятное, Климу было выгодно, что взрослые забывали о нем, но,
если споры утомляли его, он тотчас напоминал о себе,
и мать или отец изумлялись...
— Павля все знает, даже больше, чем папа. Бывает,
если папа уехал в Москву, Павля с мамой поют тихонькие песни
и плачут обе две,
и Павля целует мамины руки. Мама очень много плачет, когда выпьет мадеры, больная потому что
и злая тоже. Она говорит: «Бог сделал меня злой».
И ей не нравится, что папа знаком с другими дамами
и с твоей мамой; она не любит никаких дам, только Павлю, которая ведь не дама, а солдатова жена.
Если дети слишком шумели
и топали, снизу, от Самгиных, поднимался Варавка-отец
и кричал, стоя в двери...
— Скажу, что ученики были бы весьма лучше,
если б не имели они живых родителей. Говорю так затем, что сироты — покорны, — изрекал он, подняв указательный палец на уровень синеватого носа. О Климе он сказал, положив сухую руку на голову его
и обращаясь к Вере Петровне...
Иногда, вечерами,
если не было музыки, Варавка ходил под руку с матерью по столовой или гостиной
и урчал в бороду...
Он долго думал — что нужно сделать для этого,
и решил, что он всего сильнее поразит их,
если начнет носить очки.
— А может быть, прав Толстой: отвернись от всего
и гляди в угол. Но —
если отвернешься от лучшего в себе, а?
—
И прошу вас сказать моему папа́, что,
если этого не будет, я убью себя. Прошу вас верить. Папа́ не верит.
— Не тому вас учат, что вы должны знать. Отечествоведение — вот наука, которую следует преподавать с первых же классов,
если мы хотим быть нацией. Русь все еще не нация,
и боюсь, что ей придется взболтать себя еще раз так, как она была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы будем нацией — вероятно.
Он хотел зажечь лампу, встать, посмотреть на себя в зеркало, но думы о Дронове связывали, угрожая какими-то неприятностями. Однако Клим без особенных усилий подавил эти думы, напомнив себе о Макарове, его угрюмых тревогах, о ничтожных «Триумфах женщин», «рудиментарном чувстве»
и прочей смешной ерунде, которой жил этот человек. Нет сомнения — Макаров все это выдумал для самоукрашения,
и, наверное, он втайне развратничает больше других. Уж
если он пьет, так должен
и развратничать, это ясно.
Если в государстве существует политическая полиция — должны быть
и политические преступники.
Клим слышал ее нелепые слова сквозь гул в голове, у него дрожали ноги,
и,
если бы Рита говорила не так равнодушно, он подумал бы, что она издевается над ним.
Клим знал, что на эти вопросы он мог бы ответить только словами Томилина, знакомыми Макарову. Он молчал, думая, что,
если б Макаров решился на связь с какой-либо девицей, подобной Рите, все его тревоги исчезли бы. А еще лучше,
если б этот лохматый красавец отнял швейку у Дронова
и перестал бы вертеться вокруг Лидии. Макаров никогда не спрашивал о ней, но Клим видел, что, рассказывая, он иногда, склонив голову на плечо, смотрит в угол потолка, прислушиваясь.
— Иногда кажется, что понимать — глупо. Я несколько раз ночевал в поле; лежишь на спине, не спится, смотришь на звезды, вспоминая книжки,
и вдруг — ударит, — эдак, знаешь, притиснет: а что,
если величие
и необъятность вселенной только — глупость
и чье-то неумение устроить мир понятнее, проще?
«Интересно: как она встретится с Макаровым?
И — поймет ли, что я уже изведал тайну отношений мужчины
и женщины? А
если догадается — повысит ли это меня в ее глазах? Дронов говорил, что девушки
и женщины безошибочно по каким-то признакам отличают юношу, потерявшего невинность. Мать сказала о Макарове: по глазам видно — это юноша развратный. Мать все чаще начинает свои сухие фразы именем бога, хотя богомольна только из приличия».
«Напрасно я уступил настояниям матери
и Варавки, напрасно поехал в этот задыхающийся город, — подумал Клим с раздражением на себя. — Может быть, в советах матери скрыто желание не допускать меня жить в одном городе с Лидией?
Если так — это глупо; они отдали Лидию в руки Макарова».
Клим тоже готов был гордиться колоссальной начитанностью Дмитрия
и гордился бы,
если б не видел, что брат затмевает его, служа для всех словарем разнообразнейших знаний.
— Вот,
если б вся жизнь остановилась, как эта река, чтоб дать людям время спокойно
и глубоко подумать о себе, — невнятно, в муфту, сказала она.
«Ясно, что он возится с рабочими.
И,
если его арестуют, это может коснуться
и меня: братья, живем под одной крышей…»
Идти к ней вечером — не хотелось, но он сообразил, что,
если не пойдет, она явится сама
и, возможно, чем-нибудь скомпрометирует его в глазах брата, нахлебников, Марины.
Клим, зная, что Туробоев влюблен в Спивак
и влюблен не без успеха, —
если вспомнить три удара в потолок комнаты брата, — удивлялся. В отношении Туробоева к этой женщине явилось что-то насмешливое
и раздражительное. Туробоев высмеивал ее суждения
и вообще как будто не хотел, чтоб при нем она говорила с другими.
— Я не помешаю? — спрашивал он
и шел к роялю. Казалось, что,
если б в комнате
и не было бы никого, он все-таки спросил бы, не помешает ли?
И если б ему ответили: «Да, помешаете», — он все-таки подкрался бы к инструменту.
— Меня эти вопросы не задевают, я смотрю с иной стороны
и вижу: природа — бессмысленная, злая свинья! Недавно я препарировал труп женщины, умершей от родов, — голубчик мой,
если б ты видел, как она изорвана, искалечена! Подумай: рыба мечет икру, курица сносит яйцо безболезненно, а женщина родит в дьявольских муках. За что?
— Тебе трудно живется? — тихо
и дружелюбно спросил Макаров. Клим решил, что будет значительнее,
если он не скажет ни да, ни нет,
и промолчал, крепко сжав губы. Пошли пешком, не быстро. Клим чувствовал, что Макаров смотрит на него сбоку печальными глазами. Забивая пальцами под фуражку непослушные вихры, он тихо рассказывал...
— Я тоже чувствую, что это нелепо, но другого тона не могу найти. Мне кажется:
если заговоришь с ним как-то иначе, он посадит меня на колени себе, обнимет
и начнет допрашивать: вы — что такое?
Клим находил, что Макаров говорит верно,
и негодовал: почему именно Макаров, а не он говорит это?
И, глядя на товарища через очки, он думал, что мать — права: лицо Макарова — двойственно.
Если б не его детские, глуповатые глаза, — это было бы лицо порочного человека. Усмехаясь, Клим сказал...
— Как вам угодно.
Если у нас князья
и графы упрямо проповедуют анархизм — дозвольте
и купеческому сыну добродушно поболтать на эту тему! Разрешите человеку испытать всю сладость
и весь ужас — да, ужас! — свободы деяния-с. Безгранично разрешите…
«Но эти слова говорят лишь о том, что я умею не выдавать себя. Однако роль внимательного слушателя
и наблюдателя откуда-то со стороны, из-за угла, уже не достойна меня. Мне пора быть более активным.
Если я осторожно начну ощипывать с людей павлиньи перья, это будет очень полезно для них. Да. В каком-то псалме сказано: «ложь во спасение». Возможно, но — изредка
и — «во спасение», а не для игры друг с другом».
«А что,
если я скажу, что он актер, фокусник, сумасшедший
и все речи его — болезненная, лживая болтовня? Но — чего ради, для кого играет
и лжет этот человек, богатый, влюбленный
и, в близком будущем, — муж красавицы?»
Ее ласковый тон не удивил, не обрадовал его — она должна была сказать что-нибудь такое, могла бы сказать
и более милое. Думая о ней, Клим уверенно чувствовал, что теперь,
если он будет настойчив, Лидия уступит ему. Но — торопиться не следует. Нужно подождать, когда она почувствует
и достойно оценит то необыкновенное, что возникло в нем.
— Революционер — тоже полезен,
если он не дурак. Даже —
если глуп,
и тогда полезен, по причине уродливых условий русской жизни. Мы вот все больше производим товаров, а покупателя — нет, хотя он потенциально существует в количестве ста миллионов. По спичке в день — сто миллионов спичек, по гвоздю — сто миллионов гвоздей.
—
Если революционер внушает мужику: возьми, дурак, пожалуйста, землю у помещика
и, пожалуйста, учись жить, работать человечески разумно, — революционер — полезный человек. Лютов — что? Народник? Гм… народоволец. Я слышал, эти уже провалились…
— А это, видите ли, усик шерсти кошачьей; коты — очень привычны к дому,
и есть в них сила людей привлекать.
И если кто, приятный дому человек, котовинку на себе унесет, так его обязательно в этот дом потянет.
Медленные пальцы маленького музыканта своеобразно рассказывали о трагических волнениях гениальной души Бетховена, о молитвах Баха, изумительной красоте печали Моцарта. Елизавета Спивак сосредоточенно шила игрушечные распашонки
и тугие свивальники для будущего человека. Опьяняемый музыкой, Клим смотрел на нее, но не мог заглушить в себе бесплодных мудрствований о том, что было бы,
если б все окружающее было не таким, каково оно есть?
— Эх, Диомидов,
если б тебе отрастить бородку да кудри подстричь, — вот
и готов ты на роль самозванца. Вполне готов!
— Что это значит — мир,
если посмотреть правильно? — спросил человек
и нарисовал тремя пальцами в воздухе петлю. — Мир есть земля, воздух, вода, камень, дерево. Без человека — все это никуда не надобно.
— Камень — дурак.
И дерево — дурак.
И всякое произрастание — ни к чему,
если нет человека. А ежели до этого глупого материала коснутся наши руки, — имеем удобные для жилья дома, дороги, мосты
и всякие вещи, машины
и забавы, вроде шашек или карт
и музыкальных труб. Так-то. Я допрежде сектантом был, сютаевцем, а потом стал проникать в настоящую философию о жизни
и — проник насквозь, при помощи неизвестного человека.
Если б ему рассказали, что он видел
и слышал, он не поверил бы.
— Ты — видишь, я все молчу, — слышал он задумчивый
и ровный голос. — Мне кажется, что,
если б я говорила, как думаю, это было бы… ужасно!
И смешно. Меня выгнали бы. Наверное — выгнали бы. С Диомидовым я могу говорить обо всем, как хочу.
Лидия промолчала. Самгин посидел еще несколько минут
и, сухо простясь, ушел. Он был взволнован, но подумал, что, может быть, ему было бы приятнее,
если б он мог почувствовать себя взволнованным более сильно.
Если б он сбрил тройную бороду
и подстриг волнистую овчину на голове, он был бы похож на ремесленника.
Если каждый человек действует по воле класса, группы, то, как бы ловко ни скрывал он за фигурными хитросплетениями слов свои подлинные желания
и цели, всегда можно разоблачить истинную суть его — силу групповых
и классовых повелений.
«А что,
если классовая философия окажется не ключом ко всем загадкам жизни, а только отмычкой, которая портит
и ломает замки?»
—
Если идти ночью от фонаря, тень делается все короче
и потом совсем пропадает. Тогда кажется, что
и меня тоже нет.
И,
если б при этом она не улыбалась странной своей улыбкой, можно было бы не заметить, что у нее, как у всех людей, тоже есть лицо.
— А — за что осанна? Вопрошаю: за что осанна-то? Вот, юноши, вопрос: за что осанна?
И кому же тогда анафема,
если ада зиждителю осанну возглашают, а?
— Нет, погоди: имеем две критики, одну — от тоски по правде, другую — от честолюбия. Христос рожден тоской по правде, а — Саваоф? А
если в Гефсиманском-то саду чашу страданий не Саваоф Христу показал, а — Сатана, чтобы посмеяться? Может, это
и не чаша была, а — кукиш? Юноши, это вам надлежит решить…
Клим чувствовал себя все более тревожно, неловко, он понимал, что было бы вообще приличнее
и тактичнее по отношению к Лидии,
если бы он ходил по улицам, искал ее, вместо того чтоб сидеть здесь
и пить чай. Но теперь
и уйти неловко.
«Вероятно — наступил в человека, может быть — в Маракуева», — соображал Клим. Но вообще ему не думалось, как это бывает всегда,
если человек слишком перегружен впечатлениями
и тяжесть их подавляет мысль. К тому же он был голоден
и хотел пить.
«А что,
если всем этим прославленным безумцам не чужд геростратизм? — задумался он. — Может быть, многие разрушают храмы только для того, чтоб на развалинах их утвердить свое имя? Конечно, есть
и разрушающие храмы для того, чтоб — как Христос — в три дня создать его. Но — не создают».