Неточные совпадения
Гениальнейший художник, который так изумительно тонко чувствовал силу зла, что казался творцом
его, дьяволом, разоблачающим самого себя, — художник этот, в стране,
где большинство господ было такими же рабами, как
их слуги, истерически кричал...
Потом
он шагал в комнату, и за
его широкой, сутулой спиной всегда оказывалась докторша, худенькая, желтолицая, с огромными глазами. Молча поцеловав Веру Петровну, она кланялась всем людям в комнате, точно иконам в церкви, садилась подальше от
них и сидела, как на приеме у дантиста, прикрывая рот платком. Смотрела она в тот угол,
где потемнее, и как будто ждала, что вот сейчас из темноты кто-то позовет ее...
Климу чаще всего навязывали унизительные обязанности конюха,
он вытаскивал из-под стола лошадей, зверей и подозревал, что эту службу возлагают на
него нарочно, чтоб унизить. И вообще игра в цирк не нравилась
ему, как и другие игры, крикливые, быстро надоедавшие. Отказываясь от участия в игре,
он уходил в «публику», на диван,
где сидели Павла и сестра милосердия, а Борис ворчал...
Туробоев, холодненький, чистенький и вежливый, тоже смотрел на Клима, прищуривая темные, неласковые глаза, — смотрел вызывающе.
Его слишком красивое лицо особенно сердито морщилось, когда Клим подходил к Лидии, но девочка разговаривала с Климом небрежно, торопливо, притопывая ногами и глядя в ту сторону,
где Игорь. Она все более плотно срасталась с Туробоевым, ходили
они взявшись за руки; Климу казалось, что, даже увлекаясь игрою,
они играют друг для друга, не видя, не чувствуя никого больше.
Он отвез жену за границу, Бориса отправил в Москву, в замечательное училище,
где учился Туробоев, а за Лидией откуда-то приехала большеглазая старуха с седыми усами и увезла девочку в Крым, лечиться виноградом.
Все вокруг расширялось, разрасталось, теснилось в
его душу так же упрямо и грубо, как богомольцы в церковь Успения,
где была чудотворная икона божией матери.
Доктора повели спать в мезонин,
где жил Томилин. Варавка, держа
его под мышки, толкал в спину головою, а отец шел впереди с зажженной свечой. Но через минуту
он вбежал в столовую, размахивая подсвечником, потеряв свечу, говоря почему-то вполголоса...
Посмотрев на реку,
где Сомова и Борис стремительно и, как по воздуху, катились, покачиваясь, к разбухшему, красному солнцу, Лидия предложила Климу бежать за
ними, но, когда
они подлезли под веревку и не торопясь покатились, она крикнула...
— Дронов где-то вычитал, что тут действует «дух породы», что «так хочет Венера». Черт
их возьми, породу и Венеру, какое мне дело до
них? Я не желаю чувствовать себя кобелем, у меня от этого тоска и мысли о самоубийстве, вот в чем дело!
Лидия стала бесноваться, тогда ей сказали, что Игорь отдан в такое строгое училище,
где начальство не позволяет мальчикам переписываться даже с
их родственниками.
Вспоминая все это, Клим вдруг услышал в гостиной непонятный, торопливый шорох и тихий гул струн, как будто виолончель Ржиги, отдохнув, вспомнила свое пение вечером и теперь пыталась повторить
его для самой себя. Эта мысль, необычная для Клима, мелькнув, уступила место испугу пред непонятным.
Он прислушался: было ясно, что звуки родились в гостиной, а не наверху,
где иногда, даже поздно ночью, Лидия тревожила струны рояля.
Он крепко вытер бороду салфеткой и напористо начал поучать, что историю делают не Герцены, не Чернышевские, а Стефенсоны и Аркрайты и что в стране,
где народ верит в домовых, колдунов, а землю ковыряет деревянной сохой, стишками ничего не сделаешь.
— Мне вредно лазить по лестницам, у меня ноги болят, — сказал
он и поселился у писателя в маленькой комнатке,
где жила сестра жены
его. Сестру устроили в чулане. Мать нашла, что со стороны дяди Якова бестактно жить не у нее, Варавка согласился...
Клим шел во флигель тогда, когда
он узнавал или видел, что туда пошла Лидия. Это значило, что там будет и Макаров. Но, наблюдая за девушкой,
он убеждался, что ее притягивает еще что-то, кроме Макарова. Сидя где-нибудь в углу, она куталась, несмотря на дымную духоту, в оранжевый платок и смотрела на людей, крепко сжав губы, строгим взглядом темных глаз. Климу казалось, что в этом взгляде да и вообще во всем поведении Лидии явилось нечто новое, почти смешное, какая-то деланная вдовья серьезность и печаль.
— Да? — спросила Лидия. — Там тоже где-то бунтовали мужики. В
них даже стреляли… Ну, я пойду, устала.
Он сел в кресло,
где сидела мать, взял желтенькую французскую книжку, роман Мопассана «Сильна, как смерть», хлопнул ею по колену и погрузился в поток беспорядочных дум.
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался; было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону той улицы,
где жил Макаров, и скоро в сумраке, под липами у церковной ограды, увидал Макарова, —
он стоял, держась одной рукой за деревянную балясину ограды, а другая рука
его была поднята в уровень головы, и, хотя Клим не видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
Клим вышел на улицу, и
ему стало грустно. Забавные друзья Макарова, должно быть, крепко любят
его, и жить с
ними — уютно, просто. Простота
их заставила
его вспомнить о Маргарите — вот у кого
он хорошо отдохнул бы от нелепых тревог этих дней. И, задумавшись о ней,
он вдруг почувствовал, что эта девушка незаметно выросла в глазах
его, но выросла где-то в стороне от Лидии и не затемняя ее.
Все это жило в
нем как будто против
его воли и — неглубоко, где-то под кожей, а глубже была пустота, ожидающая наполнения другим содержанием.
«Пошел к Спивак, это она стучала», — сообразил Клим, глядя на крышу,
где пожарные, растаптывая снег, заставляли
его гуще дымиться серым дымом.
Он перешел в столовую, выпил чаю, одиноко посидел там, любуясь, как легко растут новые мысли, затем пошел гулять и незаметно для себя очутился у подъезда дома,
где жила Нехаева.
В этот вечер ее физическая бедность особенно колола глаза Клима. Тяжелое шерстяное платье неуловимого цвета состарило ее, отягчило движения,
они стали медленнее, казались вынужденными. Волосы, вымытые недавно, она небрежно собрала узлом, это некрасиво увеличило голову ее. Клим и сегодня испытывал легонькие уколы жалости к этой девушке, спрятавшейся в темном углу нечистоплотных меблированных комнат,
где она все-таки сумела устроить для себя уютное гнездо.
Он быстро пошел в комнату Марины,
где Кутузов, развернув полы сюртука, сунув руки в карманы, стоял монументом среди комнаты и, высоко подняв брови, слушал речь Туробоева; Клим впервые видел Туробоева говорящим без обычных гримас и усмешечек, искажавших
его красивое лицо.
Внезапно, но твердо
он решил перевестись в один из провинциальных университетов,
где живут, наверное, тише и проще. Нужно было развязаться с Нехаевой. С нею
он чувствовал себя богачом, который, давая щедрую милостыню нищей, презирает нищую. Предлогом для внезапного отъезда было письмо матери, извещавшей
его, что она нездорова.
На Воробьевых горах зашли в пустынный трактир; толстый половой проводил
их на террасу,
где маляр мазал белилами рамы окон, потом подал чай и быстрым говорком приказал стекольщику...
— Путаю? — спросил
он сквозь смех. — Это только на словах путаю, а в душе все ясно. Ты пойми: она удержала меня где-то на краю… Но, разумеется, не то важно, что удержала, а то, что она — есть!
Словоохотливость матери несколько смущала
его, но
он воспользовался ею и спросил,
где Лидия.
— Да, вот и — нет
его. И писем нет, и меня как будто нет. Вдруг — влезает в дверь, ласковый, виноватый. Расскажи —
где был, что видел? Расскажет что-нибудь не очень удивительное, но все-таки…
— Не могу же я сказать:
он пошел туда,
где мужики бунтуют! Да и этого не знаю я,
где там бунтуют.
Это не было похоже на тоску, недавно пережитую
им, это было сновидное, тревожное ощущение падения в некую бездонность и мимо своих обычных мыслей, навстречу какой-то новой, враждебной
им. Свои мысли были где-то в
нем, но тоже бессловесные и бессильные, как тени. Клим Самгин смутно чувствовал, что
он должен в чем-то сознаться пред собою, но не мог и боялся понять: в чем именно?
—
Где ж
ему быть, как не в реке?
—
Где же Владимир? — озабоченно спросил
он. — Спать
он не ложился, постель не смята.
— Домой, — резко сказала Лидия. Лицо у нее было серое, в глазах — ужас и отвращение. Где-то в коридоре школы громко всхлипывала Алина и бормотал Лютов, воющие причитания двух баб доносились с площади. Клим Самгин догадался, что какая-то минута исчезла из
его жизни, ничем не обременив сознание.
— Так
он, бывало, вечерами, по праздникам, беседы вел с окрестными людями. Крепкого ума человек!
Он прямо говорил:
где корень и происхождение? Это, говорит, народ, и для
него, говорит, все средства…
Клим не хотел, но не решился отказаться. С полчаса медленно кружились по дорожкам сада, говоря о незначительном, о пустяках. Клим чувствовал странное напряжение, как будто
он, шагая по берегу глубокого ручья, искал,
где удобнее перескочить через
него. Из окна флигеля доносились аккорды рояля, вой виолончели, остренькие выкрики маленького музыканта. Вздыхал ветер, сгущая сумрак, казалось, что с деревьев сыплется теплая, синеватая пыль, окрашивая воздух все темнее.
«Какая чепуха! — думал Клим, идя по улице, но все-таки осматривая рукава тужурки и брюки:
где прилеплена на
него котовинка?
Думая об этом подвиге, совершить который у
него не было ни дерзости, ни силы, Клим вспоминал, как
он в детстве неожиданно открыл в доме комнату,
где были хаотически свалены вещи, отжившие свой срок.
— Отлично! — закричал
он, трижды хлопнув ладонями. — Превосходно, но — не так! Это говорил не итальянец, а — мордвин. Это — размышление, а не страсть, покаяние, а не любовь! Любовь требует жеста.
Где у тебя жест? У тебя лицо не живет! У тебя вся душа только в глазах, этого мало! Не вся публика смотрит на сцену в бинокль…
Говорила она неохотно, как жена, которой скучно беседовать с мужем. В этот вечер она казалась старше лет на пять. Окутанная шалью, туго обтянувшей ее плечи, зябко скорчившись в кресле, она, чувствовал Клим, была где-то далеко от
него. Но это не мешало
ему думать, что вот девушка некрасива, чужда, а все-таки хочется подойти к ней, положить голову на колени ей и еще раз испытать то необыкновенное, что
он уже испытал однажды. В
его памяти звучали слова Ромео и крик дяди Хрисанфа...
И все-таки чувствовал, что где-то глубоко в
нем застыло убеждение, что Лидия создана для особенной жизни и любви. Разбираться в чувстве к ней очень мешал широкий поток впечатлений, — поток, в котором Самгин кружился безвольно и все быстрее.
«Может быть, и я обладаю «другим чувством», — подумал Самгин, пытаясь утешить себя. — Я — не романтик, — продолжал
он, смутно чувствуя, что где-то близко тропа утешения. — Глупо обижаться на девушку за то, что она не оценила моей любви. Она нашла плохого героя для своего романа. Ничего хорошего
он ей не даст. Вполне возможно, что она будет жестоко наказана за свое увлечение, и тогда я…»
— Я — не зря говорю. Я — человек любопытствующий. Соткнувшись с каким-нибудь ближним из простецов, но беспокойного взгляда на жизнь, я даю
ему два-три толчка в направлении, сыну моему любезном, марксистском. И всегда оказывается, что основные начала учения сего у простеца-то как бы уже где-то под кожей имеются.
— Лечат? Кого? — заговорил
он громко, как в столовой дяди Хрисанфа, и уже в две-три минуты
его окружило человек шесть темных людей.
Они стояли молча и механически однообразно повертывали головы то туда,
где огненные вихри заставляли трактиры подпрыгивать и падать, появляться и исчезать, то глядя в рот Маракуева.
Она вырвалась; Клим, покачнувшись, сел к роялю, согнулся над клавиатурой, в
нем ходили волны сотрясающей дрожи,
он ждал, что упадет в обморок. Лидия была где-то далеко сзади
его,
он слышал ее возмущенный голос, стук руки по столу.
Осторожно разжав
его руки, она пошла прочь. Самгин пьяными глазами проводил ее сквозь туман. В комнате,
где жила ее мать, она остановилась, опустив руки вдоль тела, наклонив голову, точно молясь. Дождь хлестал в окна все яростнее, были слышны захлебывающиеся звуки воды, стекавшей по водосточной трубе.
— В государстве,
где возможны Ходынки… — начал Клим сердито, потому что и мать и Варавка надоели
ему.
— А
где Сомова? — спросил
он.
Это полусказочное впечатление тихого, но могучего хоровода осталось у Самгина почти на все время
его жизни в странном городе, построенном на краю бесплодного, печального поля, которое вдали замкнула синеватая щетина соснового леса — «Савелова грива» и — за невидимой Окой — «Дятловы горы»,
где, среди зелени садов, прятались домики и церкви Нижнего Новгорода.
Блестела золотая парча, как ржаное поле в июльский вечер на закате солнца; полосы глазета напоминали о голубоватом снеге лунных ночей зимы, разноцветные материи — осеннюю расцветку лесов; поэтические сравнения эти явились у Клима после того, как
он побывал в отделе живописи,
где «объясняющий господин», лобастый, длинноволосый и тощий, с развинченным телом, восторженно рассказывая публике о пейзаже Нестерова, Левитана, назвал Русь парчовой, ситцевой и наконец — «чудесно вышитой по бархату земному шелками разноцветными рукою величайшего из художников — божьей рукой».
В кошомной юрте сидели на корточках девять человек киргиз чугунного цвета; семеро из
них с великой силой дули в длинные трубы из какого-то глухого к музыке дерева; юноша, с невероятно широким переносьем и черными глазами где-то около ушей, дремотно бил в бубен, а игрушечно маленький старичок с лицом, обросшим зеленоватым мохом, ребячливо колотил руками по котлу, обтянутому кожей осла.