Неточные совпадения
Клим впервые видел, как яростно дерутся мальчики, наблюдал их искаженные злобой лица, оголенное стремление ударить друг друга как можно больнее, слышал их визги, хрип, —
все это так поразило его, что несколько дней после драки он боязливо сторонился от них, а себя,
не умевшего драться, почувствовал
еще раз мальчиком особенным.
Из
всех взрослых мама самая трудная, о ней почти нечего думать, как о странице тетради, на которой
еще ничего
не написано.
Лидия,
все еще сердясь на Клима,
не глядя на него, послала брата за чем-то наверх, — Клим через минуту пошел за ним, подчиняясь внезапному толчку желания сказать Борису что-то хорошее, дружеское, может быть, извиниться пред ним за свою выходку.
Вера эта звучала почти в каждом слове, и, хотя Клим
не увлекался ею,
все же он выносил из флигеля
не только кое-какие мысли и меткие словечки, но и
еще нечто,
не совсем ясное, но в чем он нуждался; он оценивал это как знание людей.
Климу хотелось отстегнуть ремень и хлестнуть по лицу девушки,
все еще красному и потному. Но он чувствовал себя обессиленным этой глупой сценой и тоже покрасневшим от обиды, от стыда, с плеч до ушей. Он ушел,
не взглянув на Маргариту,
не сказав ей ни слова, а она проводила его укоризненным восклицанием...
— Ты в бабью любовь —
не верь. Ты помни, что баба
не душой, а телом любит. Бабы — хитрые, ух! Злые. Они даже и друг друга
не любят, погляди-ко на улице, как они злобно да завистно глядят одна на другую, это — от жадности
все: каждая злится, что, кроме ее,
еще другие на земле живут.
Клим знал, что на эти вопросы он мог бы ответить только словами Томилина, знакомыми Макарову. Он молчал, думая, что, если б Макаров решился на связь с какой-либо девицей, подобной Рите,
все его тревоги исчезли бы. А
еще лучше, если б этот лохматый красавец отнял швейку у Дронова и перестал бы вертеться вокруг Лидии. Макаров никогда
не спрашивал о ней, но Клим видел, что, рассказывая, он иногда, склонив голову на плечо, смотрит в угол потолка, прислушиваясь.
— В университете учатся немцы, поляки, евреи, а из русских только дети попов.
Все остальные россияне
не учатся, а увлекаются поэзией безотчетных поступков. И страдают внезапными припадками испанской гордости.
Еще вчера парня тятенька за волосы драл, а сегодня парень считает небрежный ответ или косой взгляд профессора поводом для дуэли. Конечно, столь задорное поведение можно счесть за необъяснимо быстрый рост личности, но я склонен думать иначе.
Он заставил себя
еще подумать о Нехаевой, но думалось о ней уже благожелательно. В том, что она сделала,
не было, в сущности, ничего необычного: каждая девушка хочет быть женщиной. Ногти на ногах у нее плохо острижены, и, кажется, она сильно оцарапала ему кожу щиколотки. Клим шагал
все более твердо и быстрее. Начинался рассвет, небо, позеленев на востоке, стало
еще холоднее. Клим Самгин поморщился: неудобно возвращаться домой утром. Горничная, конечно, расскажет, что он
не ночевал дома.
— На
все вопросы, Самгин, есть только два ответа: да и нет. Вы, кажется, хотите придумать третий? Это — желание большинства людей, но до сего дня никому
еще не удавалось осуществить его.
Возможно, что ждал я того, что было мне
еще не знакомо,
все равно: хуже или лучше, только бы другое.
В сущности —
все очень просто:
еще не наступил мой час верить.
Она
еще не ясна мне, но это ее таинственная сила отталкивает от меня
все чужое,
не позволяя мне усвоить его.
Клим удивлялся. Он
не подозревал, что эта женщина умеет говорить так просто и шутливо. Именно простоты он
не ожидал от нее; в Петербурге Спивак казалась замкнутой, связанной трудными думами. Было приятно, что она говорит, как со старым и близким знакомым. Между прочим она спросила: с дровами сдается флигель или без дров, потом поставила
еще несколько очень житейских вопросов,
все это легко, мимоходом.
Макаров говорил
не обидно, каким-то очень убедительным тоном, а Клим смотрел на него с удивлением: товарищ вдруг явился
не тем человеком, каким Самгин знал его до этой минуты. Несколько дней тому назад Елизавета Спивак тоже встала пред ним как новый человек. Что это значит? Макаров был для него человеком, который сконфужен неудачным покушением на самоубийство, скромным студентом, который усердно учится, и смешным юношей, который
все еще боится женщин.
В голове
еще шумел молитвенный шепот баб, мешая думать, но
не мешая помнить обо
всем, что он видел и слышал. Молебен кончился. Уродливо длинный и тонкий седобородый старик с желтым лицом и безволосой головой в форме тыквы, сбросив с плеч своих поддевку, трижды перекрестился, глядя в небо, встал на колени перед колоколом и, троекратно облобызав край, пошел на коленях вокруг него, крестясь и прикладываясь к изображениям святых.
Клим согласно кивнул головой. Когда он
не мог сразу составить себе мнения о человеке, он чувствовал этого человека опасным для себя. Таких, опасных, людей становилось
все больше, и среди них Лидия стояла ближе
всех к нему. Эту близость он сейчас ощутил особенно ясно, и вдруг ему захотелось сказать ей о себе
все,
не утаив ни одной мысли, сказать
еще раз, что он ее любит, но
не понимает и чего-то боится в ней. Встревоженный этим желанием, он встал и простился с нею.
«Человек — это система фраз,
не более того. Конурки бога, — я глупо сказал. Глупо. Но
еще глупее московский бог в рубахе. И — почему сны в Орле приятнее снов в Петербурге? Ясно, что
все эти пошлости необходимы людям лишь для того, чтоб каждый мог отличить себя от других. В сущности — это мошенничество».
По воскресеньям, вечерами, у дяди Хрисанфа собирались его приятели, люди солидного возраста и одинакового настроения;
все они были обижены, и каждый из них приносил слухи и факты,
еще более углублявшие их обиды;
все они любили выпить и поесть, а дядя Хрисанф обладал огромной кухаркой Анфимовной, которая пекла изумительные кулебяки. Среди этих людей было два актера, убежденных, что они сыграли
все роли свои так, как никто никогда
не играл и уже никто
не сыграет.
Славу свою он пережил, а любовь осталась
все еще живой, хотя и огорченной тем, что читатель уже
не ценил,
не воспринимал ее.
—
Все — Лейкины, для развлечения пишут.
Еще Короленко — туда-сюда, но — тоже! О тараканах написал. В городе таракан — пустяк, ты его в деревне понаблюдай да опиши. Вот — Чехова хвалят, а он фокусник бездушный, серыми чернилами мажет, читаешь — ничего
не видно. Какие-то
все недоростки.
— Внутри себя —
все не такое, как мы видим, это
еще греки знали. Народ оказался
не таким, как его видело поколение семидесятых годов.
— А вот видите: горит звезда, бесполезная мне и вам; вспыхнула она за десятки тысяч лет до нас и
еще десятки тысяч лет будет бесплодно гореть, тогда как мы
все не проживем и полустолетия…
Не забывая пасхальную ночь в Петербурге, Самгин пил осторожно и ждал самого интересного момента, когда хорошо поевшие и в меру выпившие люди,
еще не успев охмелеть, говорили
все сразу. Получалась метель слов, забавная путаница фраз...
Вошли двое: один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой,
не то пьяной,
не то насмешливой. У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина в платочке, надвинутом до бровей. Потом один за другим пришло
еще человека четыре, они столпились у печи,
не подходя к столу, в сумраке трудно было различить их.
Все молчали, постукивая и шаркая ногами по кирпичному полу, только улыбающийся человек сказал кому-то...
«
Не потому ли, что я обижен?» — спросил он себя, внутренне усмехаясь и чувствуя, что обида
все еще живет в нем, вспоминая двор и небрежное, разрешающее словечко агента охраны...
— Впечатление такое, что они
все еще давят, растопчут человека и уходят,
не оглядываясь на него. Вот это — уходят… удивительно! Идут, как по камням… В меня…
— А вы
все еще изучаете длину путей к цели, да? Так поверьте, путь, которым идет рабочий класс, —
всего короче. Труднее, но — короче. Насколько я понимаю вас, вы —
не идеалист и ваш путь — этот, трудный, но прямой!
Все эти люди нимало
не интересовали Клима,
еще раз воскрешая в памяти детское впечатление: пойманные пьяным рыбаком раки, хрустя хвостами, расползаются во
все стороны по полу кухни.
—
Не знаю, — равнодушно ответил Иноков. — Кажется, в Казани на акушерских курсах. Я ведь с ней разошелся. Она
все заботится о конституции, о революции. А я
еще не знаю, нужна ли революция…
Мысли Самгина принимали
все более воинственный характер. Он усиленно заботился обострять их, потому что за мыслями у него возникало смутное сознание серьезнейшего проигрыша. И
не только Лидия проиграна, потеряна, а
еще что-то, более важное для него. Но об этом он
не хотел думать и, как только услышал, что Лидия возвратилась, решительно пошел объясняться с нею. Уж если она хочет разойтись, так пусть признает себя виновной в разрыве и попросит прощения…
Иноков постригся, побрил щеки и, заменив разлетайку дешевеньким костюмом мышиного цвета, стал незаметен, как всякий приличный человек. Только веснушки на лице выступили
еще более резко, а в остальном он почти ничем
не отличался от
всех других, несколько однообразно приличных людей. Их было
не много, на выставке они очень интересовались архитектурой построек, посматривали на крыши, заглядывали в окна, за углы павильонов и любезно улыбались друг другу.
Клим видел, что Томилина и здесь
не любят и даже
все, кроме редактора, как будто боятся его, а он, чувствуя это, явно гордился, и казалось, что от гордости медная проволока его волос
еще более топырится. Казалось также, что он говорит еретические фразы нарочно, из презрения к людям.
«
Не нужно волноваться», —
еще раз напомнил он себе и
все более волновался, наблюдая, как офицер пытается освободить шпору, дергает ковер.
— Вы
все еще продолжаете чувствовать себя на первом курсе, горячитесь и забегаете вперед. Думать нужно
не о революции, а о ряде реформ, которые сделали бы людей более работоспособными и культурными.
Прекратить следовало
еще и потому, что Маракуев
все более мрачнел, а Клим
не мог
не думать, что это именно он омрачает веселого студента.
— Среди своих друзей, — продолжала она неторопливыми словами, — он поставил меня так, что один из них, нефтяник, богач, предложил мне ехать с ним в Париж. Я тогда
еще дурой ходила и
не сразу обиделась на него, но потом жалуюсь Игорю. Пожал плечами. «Ну, что ж, — говорит. — Хам. Они тут
все хамье». И — утешил: «В Париж, говорит, ты со мной поедешь, когда я остаток земли продам». Я
еще поплакала. А потом — глаза стало жалко. Нет, думаю, лучше уж пускай другие плачут!
— Нет, — сказала она. — Это — неприятно и нужно кончить сразу, чтоб
не мешало. Я скажу коротко: есть духовно завещание — так? Вы можете читать его и увидеть: дом и
все это, — она широко развела руками, — и
еще много, это — мне, потому что есть дети, две мальчики. Немного Димитри, и вам ничего нет. Это — несправедливо, так я думаю. Нужно сделать справедливо, когда приедет брат.
— По долгу службы я ознакомился с письмами вашей почтенной родительницы, прочитал заметки ваши —
не все еще! — и, признаюсь, удивлен! Как это выходит, что вы, человек, рассуждающий наедине с самим собою здраво и солидно, уже второй раз попадаете в сферу действий офицеров жандармских управлений?
— Нам известно о вас многое, вероятно —
все! — перебил жандарм, а Самгин, снова чувствуя, что сказал лишнее, мысленно одобрил жандарма за то, что он помешал ему. Теперь он видел, что лицо офицера так необыкновенно подвижно, как будто основой для мускулов его служили
не кости, а хрящи: оно, потемнев
еще более,
все сдвинулось к носу, заострилось и было бы смешным, если б глаза
не смотрели тяжело и строго. Он продолжал, возвысив голос...
— Вы —
не в духе? — осведомился Туробоев и, небрежно кивнув головою, ушел, а Самгин, сняв очки, протирая стекла дрожащими пальцами,
все еще видел пред собою его стройную фигуру, тонкое лицо и насмешливо сожалеющий взгляд модного портного на человека, который одет
не по моде.
Сюртук студента, делавший его похожим на офицера, должно быть, мешал ему расти, и теперь, в «цивильном» костюме, Стратонов необыкновенно увеличился по
всем измерениям, стал
еще длиннее, шире в плечах и бедрах, усатое лицо округлилось, даже глаза и рот стали как будто больше. Он подавлял Самгина своим объемом, голосом, неуклюжими движениями циркового борца, и почти
не верилось, что этот человек был студентом.
— Я —
не поклонница людей такого типа. Люди, которых понимаешь сразу, люди без остатка, — неинтересны. Человек должен вмещать в себе, по возможности,
все, плюс —
еще нечто.
«Здесь живут
все еще так, как жили во времена Гоголя; кажется, что девяносто пять процентов жителей — «мертвые души» и так жутко мертвые, что и
не хочется видеть их ожившими»… «В гимназии введено обучение военному строю, обучают офицера местного гарнизона, и, представь, многие гимназисты искренно увлекаются этой вредной игрой. Недавно один офицер уличен в том, что водил мальчиков в публичные дома».
Но вообще он был доволен своим местом среди людей, уже привык вращаться в определенной атмосфере, вжился в нее, хорошо, — как ему казалось, — понимал
все «системы фраз» и был уверен, что уже
не встретит в жизни своей
еще одного Бориса Варавку, который заставит его играть унизительные роли.
— Нет, уверяю вас, — это так, честное слово! — несколько более оживленно и
все еще виновато улыбаясь, говорил Кумов. — Я очень много видел таких; один духобор — хороший человек был, но ему сшили тесные сапоги, и, знаете, он так злился на
всех, когда надевал сапоги, — вы
не смейтесь! Это очень… даже страшно, что из-за плохих сапог человеку
все делается ненавистно.
Варвара никогда
не говорила с ним в таком тоне; он был уверен, что она смотрит на него
все еще так, как смотрела, будучи девицей. Когда же и почему изменился ее взгляд? Он вспомнил, что за несколько недель до этого дня жена, проводив гостей, устало позевнув, спросила...
Затем, при помощи прочитанной
еще в отрочестве по настоянию отца «Истории крестьянских войн в Германии» и «Политических движений русского народа», воображение создало мрачную картину: лунной ночью, по извилистым дорогам, среди полей, катятся от деревни к деревне густые, темные толпы, окружают усадьбы помещиков, трутся о них; вспыхивают огромные костры огня, а люди кричат, свистят, воют, черной массой катятся дальше,
все возрастая, как бы поднимаясь из земли; впереди их мчатся табуны испуганных лошадей, сзади умножаются холмы огня, над ними — тучи дыма, неба —
не видно, а земля — пустеет, верхний слой ее как бы скатывается ковром, образуя
все новые, живые, черные валы.
Она убежала, отвратительно громко хлопнув дверью спальни, а Самгин быстро прошел в кабинет, достал из книжного шкафа папку, в которой хранилась коллекция запрещенных открыток, стихов, корректур статей,
не пропущенных цензурой. Лично ему
все эти бумажки давно уже казались пошленькими и в большинстве бездарными, но они были монетой, на которую он покупал внимание людей, и были ценны тем
еще, что дешевизной своей укрепляли его пренебрежение к людям.
Идти в спальню
не хотелось, возможно, что жена
еще не спит. Самгин знал, что
все, о чем говорил Кутузов, враждебно Варваре и что мина внимания, с которой она слушала его, — фальшивая мина. Вспоминалось, что, когда он сказал ей, что даже в одном из «правительственных сообщений» признано наличие революционного движения, — она удивленно спросила...