Неточные совпадения
Дом Самгиных был
одним из тех уже редких в те годы домов, где хозяева не торопились погасить
все огни.
Разного роста, различно одетые, они
все были странно похожи друг на друга, как солдаты
одной и той же роты.
Несомненно, это был самый умный человек, он никогда ни с кем не соглашался и
всех учил, даже Настоящего Старика, который жил тоже несогласно со
всеми, требуя, чтоб
все шли
одним путем.
Он всегда говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только
одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это отец, дед, мама,
все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные глаза, он кричал...
Клим думал, но не о том, что такое деепричастие и куда течет река Аму-Дарья, а о том, почему, за что не любят этого человека. Почему умный Варавка говорит о нем всегда насмешливо и обидно? Отец, дедушка Аким,
все знакомые, кроме Тани, обходили Томилина, как трубочиста. Только
одна Таня изредка спрашивала...
Клим открыл в доме даже целую комнату, почти до потолка набитую поломанной мебелью и множеством вещей, былое назначение которых уже являлось непонятным, даже таинственным. Как будто
все эти пыльные вещи вдруг, толпою вбежали в комнату, испуганные, может быть, пожаром; в ужасе они нагромоздились
одна на другую, ломаясь, разбиваясь, переломали друг друга и умерли. Было грустно смотреть на этот хаос, было жалко изломанных вещей.
— Пятнадцать лет жил с человеком, не имея с ним ни
одной общей мысли, и любил, любил его, а? И — люблю. А она ненавидела
все, что я читал, думал, говорил.
Уроки Томилина становились
все более скучны, менее понятны, а сам учитель как-то неестественно разросся в ширину и осел к земле. Он переоделся в белую рубаху с вышитым воротом, на его голых, медного цвета ногах блестели туфли зеленого сафьяна. Когда Клим, не понимая чего-нибудь, заявлял об этом ему, Томилин, не сердясь, но с явным удивлением, останавливался среди комнаты и говорил почти всегда
одно и то же...
Был
один из тех сказочных вечеров, когда русская зима с покоряющей, вельможной щедростью развертывает
все свои холодные красоты. Иней на деревьях сверкал розоватым хрусталем, снег искрился радужной пылью самоцветов, за лиловыми лысинами речки, оголенной ветром, на лугах лежал пышный парчовый покров, а над ним — синяя тишина, которую, казалось, ничто и никогда не поколеблет. Эта чуткая тишина обнимала
все видимое, как бы ожидая, даже требуя, чтоб сказано было нечто особенно значительное.
В гимназии она считалась
одной из первых озорниц, а училась небрежно. Как брат ее, она вносила в игры много оживления и, как это знал Клим по жалобам на нее, много чего-то капризного, испытующего и даже злого. Стала еще более богомольна, усердно посещала церковные службы, а в минуты задумчивости ее черные глаза смотрели на
все таким пронзающим взглядом, что Клим робел пред нею.
— Квартирохозяин мой, почтальон, учится играть на скрипке, потому что любит свою мамашу и не хочет огорчать ее женитьбой. «Жена все-таки чужой человек, — говорит он. — Разумеется — я женюсь, но уже после того, как мамаша скончается». Каждую субботу он посещает публичный дом и затем баню. Играет уже пятый год, но только
одни упражнения и уверен, что, не переиграв
всех упражнений, пьесы играть «вредно для слуха и руки».
— Ослиное настроение.
Все — не важно, кроме
одного. Чувствуешь себя не человеком, а только
одним из органов человека. Обидно и противно. Как будто некий инспектор внушает: ты петух и ступай к назначенным тебе курам. А я — хочу и не хочу курицу. Не хочу упражнения играть. Ты, умник, чувствуешь что-нибудь эдакое?
Изредка Дронов ставил вопросы социального характера, но учитель или не отвечал ему, или говорил нехотя и непонятно. Из
всех его речей Клим запомнил лишь
одно суждение...
Являлся мастеровой, судя по рукам — слесарь; он тоже чаще
всего говорил
одни и те же слова...
— Ты в бабью любовь — не верь. Ты помни, что баба не душой, а телом любит. Бабы — хитрые, ух! Злые. Они даже и друг друга не любят, погляди-ко на улице, как они злобно да завистно глядят
одна на другую, это — от жадности
все: каждая злится, что, кроме ее, еще другие на земле живут.
Клим вдруг испугался ее гнева, он плохо понимал, что она говорит, и хотел только
одного: остановить поток ее слов,
все более резких и бессвязных. Она уперлась пальцем в лоб его, заставила поднять голову и, глядя в глаза, спросила...
— Жила, как
все девушки, вначале ничего не понимала, потом поняла, что вашего брата надобно любить, ну и полюбила
одного, хотел он жениться на мне, да — раздумал.
Быстрая походка людей вызвала у Клима унылую мысль:
все эти сотни и тысячи маленьких воль, встречаясь и расходясь, бегут к своим целям, наверное — ничтожным, но ясным для каждой из них. Можно было вообразить, что горьковатый туман — горячее дыхание людей и
все в городе запотело именно от их беготни. Возникала боязнь потерять себя в массе маленьких людей, и вспоминался
один из бесчисленных афоризмов Варавки, — угрожающий афоризм...
Ногою в зеленой сафьяновой туфле она безжалостно затолкала под стол книги, свалившиеся на пол, сдвинула вещи со стола на
один его край, к занавешенному темной тканью окну, делая
все это очень быстро. Клим сел на кушетку, присматриваясь. Углы комнаты были сглажены драпировками, треть ее отделялась китайской ширмой, из-за ширмы был виден кусок кровати, окно в ногах ее занавешено толстым ковром тускло красного цвета, такой же ковер покрывал пол. Теплый воздух комнаты густо напитан духами.
Он был выше Марины на полголовы, и было видно, что серые глаза его разглядывают лицо девушки с любопытством.
Одной рукой он поглаживал бороду, в другой, опущенной вдоль тела, дымилась папироса. Ярость Марины становилась
все гуще, заметней.
Он снял фуражку, к виску его прилипла прядка волос, и только
одна была неподвижна, а остальные вихры шевелились и дыбились. Клим вздохнул, — хорошо красив был Макаров. Это ему следовало бы жениться на Телепневой. Как глупо
все. Сквозь оглушительный шум улицы Клим слышал...
— Он, как Толстой, ищет веры, а не истины. Свободно мыслить о истине можно лишь тогда, когда мир опустошен: убери из него
все —
все вещи, явления и
все твои желания, кроме
одного: познать мысль в ее сущности. Они оба мыслят о человеке, о боге, добре и зле, а это — лишь точки отправления на поиски вечной,
все решающей истины…
Говоря, Иноков улыбался, хотя слова его не требовали улыбки. От нее
вся кожа на скуластом лице мягко и лучисто сморщилась, веснушки сдвинулись ближе
одна к другой, лицо стало темнее.
— Как
все это странно… Знаешь — в школе за мной ухаживали настойчивее и больше, чем за нею, а ведь я рядом с нею почти урод. И я очень обижалась — не за себя, а за ее красоту.
Один… странный человек, Диомидов, непросто — Демидов, а — Диомидов, говорит, что Алина красива отталкивающе. Да, так и сказал. Но… он человек необыкновенный, его хорошо слушать, а верить ему трудно.
— Меня эти вопросы волнуют, — говорила она, глядя в небо. — На святках Дронов водил меня к Томилину; он в моде, Томилин. Его приглашают в интеллигентские дома, проповедовать. Но мне кажется, что он
все на свете превращает в слова. Я была у него и еще раз,
одна; он бросил меня, точно котенка в реку, в эти холодные слова, вот и
все.
Такие мысли являлись у нее неожиданно, вне связи с предыдущим, и Клим всегда чувствовал в них нечто подозрительное, намекающее. Не считает ли она актером его? Он уже догадывался, что Лидия, о чем бы она ни говорила, думает о любви, как Макаров о судьбе женщин, Кутузов о социализме, как Нехаева будто бы думала о смерти, до поры, пока ей не удалось вынудить любовь. Клим Самгин
все более не любил и боялся людей, одержимых
одной идеей, они
все насильники,
все заражены стремлением порабощать.
— Молчун схватил. Павла, — помнишь? — горничная, которая обокрала нас и бесследно исчезла? Она рассказывала мне, что есть такое существо — Молчун. Я понимаю — я почти вижу его — облаком, туманом. Он обнимет, проникнет в человека и опустошит его. Это — холодок такой. В нем исчезает
все,
все мысли, слова, память, разум —
все! Остается в человеке только
одно — страх перед собою. Ты понимаешь?
— Томилину — верю. Этот ничего от меня не требует, никуда не толкает. Устроил у себя на чердаке какое-то всесветное судилище и — доволен. Шевыряется в книгах, идеях и очень просто доказывает, что
все на свете шито белыми нитками. Он, брат,
одному учит — неверию. Тут уж — бескорыстно, а?
—
Один естественник, знакомый мой, очень даровитый парень, но — скотина и альфонс, — открыто живет с богатой, старой бабой, — хорошо сказал: «Мы
все живем на содержании у прошлого». Я как-то упрекнул его, а он и — выразился. Тут, брат, есть что-то…
Надвигалась гроза. Черная туча покрыла
все вокруг непроницаемой тенью. Река исчезла, и только в
одном месте огонь из окна дачи Телепневой освещал густую воду.
— «
Одних уж нет, а те далече» от действительности, — ответил Туробоев, впервые за
все время спора усмехнувшись.
И замолчал. Женщины улыбались, беседуя
все более оживленно, но Клим чувствовал, что они взаимно не нравятся
одна другой. Спивак запоздало спросил его...
— Не сердись, — сказал Макаров, уходя и споткнувшись о ножку стула, а Клим, глядя за реку, углубленно догадывался: что значат эти
все чаще наблюдаемые изменения людей? Он довольно скоро нашел ответ, простой и ясный: люди пробуют различные маски, чтоб найти
одну, наиболее удобную и выгодную. Они колеблются, мечутся, спорят друг с другом именно в поисках этих масок, в стремлении скрыть свою бесцветность, пустоту.
Две-три сотни широко раскрытых глаз были устремлены
все в
одном направлении — на синюю луковицу неуклюже сложенной колокольни с пустыми ушами, сквозь которые просвечивал кусок дальнего неба.
Придя домой, Самгин лег. Побаливала голова, ни о чем не думалось, и не было никаких желаний, кроме
одного: скорее бы погас этот душный, глупый день, стерлись нелепые впечатления, которыми он наградил. Одолевала тяжелая дремота, но не спалось, в висках стучали молоточки, в памяти слуха тяжело сгустились
все голоса дня: бабий шепоток и вздохи, командующие крики, пугливый вой, надсмертные причитания. Горбатенькая девочка возмущенно спрашивала...
— Он хотел. Но, должно быть, иногда следует идти против
одного сильного желания, чтоб оно не заглушило
все другие. Как вы думаете?
Но, просматривая идеи, знакомые ему, Клим Самгин не находил ни
одной удобной для него, да и не мог найти, дело шло не о заимствовании чужого, а о фабрикации своего.
Все идеи уже только потому плохи, что они — чужие, не говоря о том, что многие из них были органически враждебны, а иные — наивны до смешного, какова, например, идея Макарова.
Клим согласно кивнул головой. Когда он не мог сразу составить себе мнения о человеке, он чувствовал этого человека опасным для себя. Таких, опасных, людей становилось
все больше, и среди них Лидия стояла ближе
всех к нему. Эту близость он сейчас ощутил особенно ясно, и вдруг ему захотелось сказать ей о себе
все, не утаив ни
одной мысли, сказать еще раз, что он ее любит, но не понимает и чего-то боится в ней. Встревоженный этим желанием, он встал и простился с нею.
Один из них был важный: седовласый, вихрастый, с отвисшими щеками и
все презирающим взглядом строго выпученных мутноватых глаз человека, утомленного славой. Он великолепно носил бархатную визитку, мягкие замшевые ботинки; под его подбородком бульдога завязан пышным бантом голубой галстух; страдая подагрой, он ходил так осторожно, как будто и землю презирал. Пил и ел он много, говорил мало, и, чье бы имя ни называли при нем, он, отмахиваясь тяжелой, синеватой кистью руки, возглашал барским, рокочущим басом...
Бывал у дяди Хрисанфа краснолысый, краснолицый профессор, автор программной статьи, написанной им лет десять тому назад; в статье этой он доказывал, что революция в России неосуществима, что нужно постепенное слияние
всех оппозиционных сил страны в
одну партию реформ, партия эта должна постепенно добиться от царя созыва земского собора.
— Нет, он — честный. Он — храбрый, потому что — честный.
Один против
всех…
Вошли двое:
один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой, не то пьяной, не то насмешливой. У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина в платочке, надвинутом до бровей. Потом
один за другим пришло еще человека четыре, они столпились у печи, не подходя к столу, в сумраке трудно было различить их.
Все молчали, постукивая и шаркая ногами по кирпичному полу, только улыбающийся человек сказал кому-то...
— Не знал, так — не говорил бы. И — не перебивай. Ежели
все вы тут станете меня учить, это будет дело пустяковое. Смешное. Вас — много, а ученик —
один. Нет, уж вы, лучше, учитесь, а учить буду — я.
— Конечно,
все это очень примитивно, противоречиво. Но ведь это, по-моему, эхо тех противоречий, которые ты наблюдаешь здесь. И, кажется, везде
одно и то же.
Дьякон
все делал медленно, с тяжелой осторожностью. Обильно посыпав кусочек хлеба солью, он положил на хлеб колечко лука и поднял бутылку водки с таким усилием, как двухпудовую гирю. Наливая в рюмку, он прищурил
один огромный глаз, а другой выкатился и стал похож на голубиное яйцо. Выпив водку, открыл рот и гулко сказал...
Огромный, пестрый город гудел, ревел, непрерывно звонили сотни колоколов, сухо и дробно стучали колеса экипажей по шишковатым мостовым,
все звуки сливались в
один, органный, мощный.
В длинных дырах его копошились небольшие фигурки людей, и казалось, что движение их становится
все более тревожным, более бессмысленным; встречаясь, они останавливались, собирались небольшими группами, затем
все шли в
одну сторону или же быстро бежали прочь друг от друга, как бы испуганные.
Потом пошли
один за другим, но
все больше, гуще, нищеподобные люди, в лохмотьях, с растрепанными волосами, с опухшими лицами; шли они тихо, на вопросы встречных отвечали кратко и неохотно; многие хромали.
Но они не падали, а
все шли, шли, и скоро стало заметно, что встречные, неизломанные люди поворачиваются и шагают в
одну сторону с ними.
Светлые его волосы свалялись на голове комьями овечьей шерсти;
один глаз затек темной опухолью, а другой, широко раскрытый и мутный, страшно вытаращен. Он был
весь в лохмотьях, штанина разорвана поперек, в дыре дрожало голое колено, и эта дрожь круглой кости, обтянутой грязной кожей, была отвратительна.