Неточные совпадения
—
Ты что не поплачешь? — спросила она, когда вышла за ограду. — Поплакал бы!
— Варя,
ты бы поела
чего, маленько, а?
—
Ты, мать, гляди за ними, а то они Варвару-то изведут,
чего доброго…
—
Ты что губы надул? Ишь
ты…
—
Ты что не отняла его, а?
— Здравствуй, сударь… Да
ты ответь, не сердись!.. Ну,
что ли?..
— А видишь
ты, обоим хочется Ванюшку себе взять, когда у них свои-то мастерские будут, вот они друг перед другом и хают его: дескать, плохой работник! Это они врут, хитрят. А еще боятся,
что не пойдет к ним Ванюшка, останется с дедом, а дед — своенравный, он и третью мастерскую с Иванкой завести может, — дядьям-то это невыгодно будет, понял?
— Может, за то бил,
что была она лучше его, а ему завидно. Каширины, брат, хорошего не любят, они ему завидуют, а принять не могут, истребляют!
Ты вот спроси-ка бабушку, как они отца твоего со света сживали. Она всё скажет — она неправду не любит, не понимает. Она вроде святой, хоть и вино пьет, табак нюхает. Блаженная, как бы.
Ты держись за нее крепко…
— Поди прочь, не верти хвостом! — крикнула бабушка, притопнув ногою. — Знаешь,
что не люблю я
тебя в этот день.
— Легкий
ты, тонкий, а кости крепкие, силач будешь.
Ты знаешь
что: учись на гитаре играть, проси дядю Якова, ей-богу! Мал
ты еще, вот незадача! Мал
ты, а сердитый. Дедушку-то не любишь?
Ты еще не понимаешь,
что к
чему говорится, к
чему делается, а надобно
тебе всё понимать.
—
Ты, господи, сам знаешь, — всякому хочется,
что получше. Михайло-то старшой, ему бы в городе-то надо остаться, за реку ехать обидно ему, и место там новое, неиспытанное;
что будет — неведомо. А отец, — он Якова больше любит. Али хорошо — неровно-то детей любить? Упрям старик, —
ты бы, господи, вразумил его.
— Варваре-то улыбнулся бы радостью какой!
Чем она
тебя прогневала,
чем грешней других?
Что это: женщина молодая, здоровая, а в печали живет. И вспомяни, господи, Григорья, — глаза-то у него всё хуже. Ослепнет, — по миру пойдет, нехорошо! Всю свою силу он на дедушку истратил, а дедушка разве поможет… О господи, господи…
—
Что еще? — вслух вспоминает она, приморщив брови. — Спаси, помилуй всех православных; меня, дуру окаянную, прости, —
ты знаешь: не со зла грешу, а по глупому разуму.
И так всё это хорошо у него,
что ангелы веселятся, плещут крыльями и поют ему бесперечь: «Слава
тебе, господи, слава
тебе!» А он, милый, только улыбается им — дескать, ладно уж!
— Ну-ка,
ты, пермяк, солены уши, поди сюда! Садись, скула калмыцкая. Видишь фигуру? Это — аз. Говори: аз! Буки! Веди! Это —
что?
— Я кричу, потому
что я нездоровый, а
ты чего?
Я не знал,
что такое «бырь», и прозвище не обижало меня, но было приятно отбиваться одному против многих, приятно видеть, когда метко брошенный
тобою камень заставляет врага бежать, прятаться в кусты. Велись эти сражения беззлобно, кончались почти безобидно.
— Вот я тресну
тебя по затылку,
ты и поймешь, кто есть блажен муж! — сердито фыркая, говорил дед, но я чувствовал,
что он сердится только по привычке, для порядка.
—
Чего полно? Не удались дети-то, с коей стороны ни взгляни на них. Куда сок-сила наша пошла? Мы с
тобой думали, — в лукошко кладем, а господь-от вложил в руки нам худое решето…
— Ну,
что уж
ты растосковался так? Господь знает,
что делает. У многих ли дети лучше наших-то? Везде, отец, одно и то же, — споры, да распри, да томаша. Все отцы-матери грехи свои слезами омывают, не
ты один…
— Ну? — насмешливо воскликнул дед. — Это хорошо! Спасибо, сынок! Мать, дай-кось лисе этой чего-нибудь в руку — кочергу хошь,
что ли, утюг! А
ты, Яков Васильев, как вломится брат — бей его в мою голову!..
— Вот
что, Ленька, голуба́ душа,
ты закажи себе это: в дела взрослых не путайся! Взрослые — люди порченые; они богом испытаны, а
ты еще нет, и — живи детским разумом. Жди, когда господь твоего сердца коснется, дело твое
тебе укажет, на тропу твою приведет, — понял? А кто в
чем виноват — это дело не твое. Господу судить и наказывать. Ему, а — не нам!
—
Что, редькин сын, опять дрался? Да
что же это такое, а! Как я
тебя начну, с руки на руку…
—
Ты что же бегаешь от него? — тихо спросила она. — Он
тебя любит, он хороший ведь…
— Довольно, больше не надо!
Ты уж, брат, всё сказал,
что надо, — понимаешь? Всё!
—
Ты что это скота христианским именем зовешь?
— А
чем лучше хомы твое? Нисколько они богу не лучше! Бог-от, может, молитву слушая, думает: молись как хошь, а цена
тебе — грош!
— Вот
ты сердишься, когда
тебя дедушко высекет, — утешительно говорил он. — Сердиться тут, сударик, никак не надобно, это
тебя для науки секут, и это сеченье — детское! А вот госпожа моя Татьян Лексевна — ну, она секла знаменито! У нее для того нарочный человек был, Христофором звали, такой мастак в деле своем,
что его, бывало, соседи из других усадеб к себе просят у барыни-графини: отпустите, сударыня Татьян Лексевна, Христофора дворню посечь! И отпускала.
— А
ты на што подружился с ними? Они — барчуки-змееныши; вон как
тебя за них!
Ты теперь сам их отдуй —
чего глядеть!
— Эка беда!
Чего испугался — нищими! Ну, и — нищими.
Ты знай сиди себе дома, а по миру-то я пойду, — небойсь, мне подадут, сыты будем!
Ты — брось-ка всё!
— Да?
Ты расскажи мне,
что хочешь, — ну?
— За
что дед сердился на
тебя?
—
Ты знаешь,
что это наказание — стоять в углу?
— Балует! Память у него есть: молитвы он тверже моего знает. Врет, память у него — каменная, коли
что высечено на ней, так уж крепко!
Ты — выпори его!
— Старый
ты дурак, — спокойно сказала бабушка, поправляя сбитую головку. — Буду я молчать, как же! Всегда всё,
что узнаю про затеи твои, скажу ей…
— А
ты, голуба́ душа, не сказывай матери-то,
что он бил меня, слышишь? Они и без того злы друг на друга. Не скажешь?
—
Ты бы, Яша, другое
что играл, верную бы песню, а? Помнишь, Мотря, какие, бывало, песни-то пели?
— Ну — засох! Вот те и разогрела! Ах, демоны, чтоб вас разорвало всех!
Ты чего вытаращил буркалы, сыч? Так бы всех вас и перебила, как худые горшки!
После святок мать отвела меня и Сашу, сына дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых же дней невзлюбила пасынка, стала бить его, и, по настоянию бабушки, дед взял Сашу к себе. В школу мы ходили с месяц времени, из всего,
что мне было преподано в ней, я помню только,
что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя сказать учителю: «
Ты, брат, не кричи, я
тебя не боюсь…»
Поглядела на него мачеха,
Злым огнем глаза ее вспыхнули,
Крепко она встала на ноги,
Супроти Ионы заспорила:
— Ах
ты, тварь неразумная,
Недоносок
ты, выбросок,
Ты чего это выдумал?
— Ну и вот, сударь
ты мой, про
что, бишь, я вчера сказывала?
Спрашиваю я его, как подошел: «
Что это
ты, молодец, не путем ходишь?» А он на коленки стал.
Да и
ты, молодец, говорю,
ты подумай-ко: по себе ли
ты березу ломишь?» Дедушко-то наш о ту пору богач был, дети-то еще не выделены, четыре дома у него, у него и деньги, и в чести он, незадолго перед этим ему дали шляпу с позументом да мундир за то,
что он девять лет бессменно старшиной в цехе сидел, — гордый он был тогда!
Тут отец твой сказал: я-де знаю,
что Василий Васильев не отдаст Варю добром за меня, так я ее выкраду, только
ты помоги нам — это я чтобы помогла!
—
Ты этого еще не можешь понять,
что значит — жениться и
что — венчаться, только это — страшная беда, ежели девица, не венчаясь, дитя родит!
Ты это запомни да, как вырастешь, на такие дела девиц не подбивай,
тебе это будет великий грех, а девица станет несчастна, да и дитя беззаконно, — запомни же, гляди!
Ты живи, жалеючи баб, люби их сердечно, а не ради баловства, это я
тебе хорошее говорю!