Неточные совпадения
— Ты
что не поплачешь? — спросила она, когда вышла
за ограду. — Поплакал бы!
За окном двигалась земля; темная, обрывистая, она курилась туманом, напоминая большой кусок хлеба, только
что отрезанный от каравая.
И мне тоже захотелось убежать. Я вышел
за дверь. В полутемной узкой щели было пусто. Недалеко от двери блестела медь на ступенях лестницы. Взглянув наверх, я увидал людей с котомками и узлами в руках. Было ясно,
что все уходят с парохода, — значит, и мне нужно уходить.
— Ты, мать, гляди
за ними, а то они Варвару-то изведут,
чего доброго…
Я хорошо видел,
что дед следит
за мною умными и зоркими зелеными глазами, и боялся его. Помню, мне всегда хотелось спрятаться от этих обжигающих глаз. Мне казалось,
что дед злой; он со всеми говорит насмешливо, обидно, подзадоривая и стараясь рассердить всякого.
Когда я выздоровел, мне стало ясно,
что Цыганок занимает в доме особенное место: дедушка кричал на него не так часто и сердито, как на сыновей, а
за глаза говорил о нем, жмурясь и покачивая головою...
Они были неистощимы в таких выдумках, но мастер всё сносил молча, только крякал тихонько да, прежде
чем дотронуться до утюга, ножниц, щипцов или наперстка, обильно смачивал пальцы слюною. Это стало его привычкой; даже
за обедом, перед тем как взять нож или вилку, он муслил пальцы, возбуждая смех детей. Когда ему было больно, на его большом лице являлась волна морщин и, странно скользнув по лбу, приподняв брови, пропадала где-то на голом черепе.
— Может,
за то бил,
что была она лучше его, а ему завидно. Каширины, брат, хорошего не любят, они ему завидуют, а принять не могут, истребляют! Ты вот спроси-ка бабушку, как они отца твоего со света сживали. Она всё скажет — она неправду не любит, не понимает. Она вроде святой, хоть и вино пьет, табак нюхает. Блаженная, как бы. Ты держись
за нее крепко…
Все, кто был на дворе, усмехнулись, заговорили громко, как будто всем понравилось,
что крест унесли. Григорий Иванович, ведя меня
за руку в мастерскую, говорил...
— Михайло в церковь погнал на лошади
за отцом, — шептал дядя Яков, — а я на извозчика навалил его да скорее сюда уж… Хорошо,
что не сам я под комель-то встал, а то бы вот…
— Знаю я, — он вам поперек глоток стоял… Эх, Ванюшечка… дурачок!
Что поделаешь, а?
Что, — говорю, — поделаешь? Кони — чужие, вожжи — гнилые. Мать, не взлюбил нас господь
за последние года, а? Мать?
Взяв одеяло
за край, она так ловко и сильно дергает его к себе,
что я подскакиваю в воздухе и, несколько раз перевернувшись, шлепаюсь в мягкую перину, а она хохочет...
— Ты, господи, сам знаешь, — всякому хочется,
что получше. Михайло-то старшой, ему бы в городе-то надо остаться,
за реку ехать обидно ему, и место там новое, неиспытанное;
что будет — неведомо. А отец, — он Якова больше любит. Али хорошо — неровно-то детей любить? Упрям старик, — ты бы, господи, вразумил его.
— Пожар — глупость!
За пожар кнутом на площади надо бить погорельца; он — дурак, а то — вор! Вот как надо делать, и не будет пожаров!.. Ступай, спи.
Чего сидишь?
Мне кажется,
что в доме на Полевой улице дед жил не более года — от весны до весны, но и
за это время дом приобрел шумную славу; почти каждое воскресенье к нашим воротам сбегались мальчишки, радостно оповещая улицу...
По наблюдениям моим над междоусобицами жителей я знал,
что они, мстя друг другу
за обиды, рубят хвосты кошкам, травят собак, убивают петухов и кур или, забравшись ночью в погреб врага, наливают керосин в кадки с капустой и огурцами, выпускают квас из бочек, но — всё это мне не нравилось, нужно было придумать что-нибудь более внушительное и страшное.
Я, конечно, грубо выражаю то детское различие между богами, которое, помню, тревожно раздвояло мою душу, но дедов бог вызывал у меня страх и неприязнь: он не любил никого, следил
за всем строгим оком, он прежде всего искал и видел в человеке дурное, злое, грешное. Было ясно,
что он не верит человеку, всегда ждет покаяния и любит наказывать.
Мальчишки бежали
за ним, лукая камнями в сутулую спину. Он долго как бы не замечал их и не чувствовал боли ударов, но вот остановился, вскинул голову в мохнатой шапке, поправил шапку судорожным движением руки и оглядывается, словно только
что проснулся.
Иногда бабушка, зазвав его в кухню, поила чаем, кормила. Как-то раз он спросил: где я? Бабушка позвала меня, но я убежал и спрятался в дровах. Не мог я подойти к нему, — было нестерпимо стыдно пред ним, и я знал,
что бабушке — тоже стыдно. Только однажды говорили мы с нею о Григории: проводив его
за ворота, она шла тихонько по двору и плакала, опустив голову. Я подошел к ней, взял ее руку.
Теперь ясно было видно,
что он плачет, — глаза его были полны слез; они выступали сверху и снизу, глаза купались в них; это было странно и очень жалостно. Он бегал по кухне, смешно, неуклюже подпрыгивая, размахивал очками перед носом своим, желая надеть их, и всё не мог зацепить проволоку
за уши. Дядя Петр усмехался, поглядывая на него, все сконфуженно молчали, а бабушка торопливо говорила...
А дед жестоко колотил меня
за каждое посещение нахлебника, которое становилось известно ему, рыжему хорьку. Я, конечно, не говорил Хорошему Делу о том,
что мне запрещают знакомство с ним, но откровенно рассказывал, как относятся к нему в доме.
Я дергал его
за рукав, не зная, не умея,
что сказать.
Поставит Игнашку-дурачка
за далеко, шагов, может,
за сорок, а на пояс дураку бутылку привяжет так,
что она у него промеж ног висит, а Игнашка ноги раскорячит, смеется по глупости.
Однажды я влез на дерево и свистнул им, — они остановились там, где застал их свист, потом сошлись не торопясь и, поглядывая на меня, стали о чем-то тихонько совещаться. Я подумал,
что они станут швырять в меня камнями, спустился на землю, набрал камней в карманы,
за пазуху и снова влез на дерево, но они уже играли далеко от меня в углу двора и, видимо, забыли обо мне. Это было грустно, однако мне не захотелось начать войну первому, а вскоре кто-то крикнул им в форточку окна...
Трудно было поверить,
что этих мальчиков тоже бьют, как меня, было обидно
за них.
Старик крепко взял меня
за плечо и повел по двору к воротам; мне хотелось плакать от страха пред ним, но он шагал так широко и быстро,
что я не успел заплакать, как уже очутился на улице, а он, остановясь в калитке, погрозил мне пальцем и сказал...
— Опять нарвался, сударик? — спрашивал он, распрягая лошадь. —
За что бит?
Когда я рассказал ему —
за что, он вспыхнул и зашипел...
— А ты на што подружился с ними? Они — барчуки-змееныши; вон как тебя
за них! Ты теперь сам их отдуй —
чего глядеть!
Его немой племянник уехал в деревню жениться; Петр жил один над конюшней, в низенькой конуре с крошечным окном, полной густым запахом прелой кожи, дегтя, пота и табака, — из-за этого запаха я никогда не ходил к нему в жилище. Спал он теперь, не гася лампу,
что очень не нравилось деду.
— Уйди, — приказала мне бабушка; я ушел в кухню, подавленный, залез на печь и долго слушал, как
за переборкой то — говорили все сразу, перебивая друг друга, то — молчали, словно вдруг уснув. Речь шла о ребенке, рожденном матерью и отданном ею кому-то, но нельзя было понять,
за что сердится дедушка:
за то ли,
что мать родила, не спросясь его, или
за то,
что не привезла ему ребенка?
Тут и я, не стерпев больше, весь вскипел слезами, соскочил с печи и бросился к ним, рыдая от радости,
что вот они так говорят невиданно хорошо, от горя
за них и оттого,
что мать приехала, и оттого,
что они равноправно приняли меня в свой плач, обнимают меня оба, тискают, кропя слезами, а дед шепчет в уши и глаза мне...
—
За что дед сердился на тебя?
Не люблю нищих
И дедушку — тоже,
Как тут быть?
Прости меня, боже!
Дед всегда ищет,
За что меня бить…
—
Что ты сделал? — крикнул он наконец и
за ногу дернул меня к себе; я перевернулся в воздухе, бабушка подхватила меня на руки, а дед колотил кулаком ее, меня и визжал...
— Вот, глядите,
что сделалось из-за вас, ни дна бы вам, ни покрышки!
Я не раз спрашивал его —
что это
за книга? — он внушительно отвечал...
— Видела я во сне отца твоего, идет будто полем с палочкой ореховой в руке, посвистывает, а следом
за ним пестрая собака бежит, трясет языком. Что-то частенько Максим Савватеич сниться мне стал, — видно, беспокойна душенька его неприютная…
Несколько вечеров подряд она рассказывала историю отца, такую же интересную, как все ее истории: отец был сыном солдата, дослужившегося до офицеров и сосланного в Сибирь
за жестокость с подчиненными ему; там, где-то в Сибири, и родился мой отец. Жилось ему плохо, уже с малых лет он стал бегать из дома; однажды дедушка искал его по лесу с собаками, как зайца; другой раз, поймав, стал так бить,
что соседи отняли ребенка и спрятали его.
Да и ты, молодец, говорю, ты подумай-ко: по себе ли ты березу ломишь?» Дедушко-то наш о ту пору богач был, дети-то еще не выделены, четыре дома у него, у него и деньги, и в чести он, незадолго перед этим ему дали шляпу с позументом да мундир
за то,
что он девять лет бессменно старшиной в цехе сидел, — гордый он был тогда!
Тут отец твой сказал: я-де знаю,
что Василий Васильев не отдаст Варю добром
за меня, так я ее выкраду, только ты помоги нам — это я чтобы помогла!
Я Максима — по лбу, я Варвару —
за косу, а он мне разумно говорит: «Боем дела не исправишь!» И она тоже: «Вы, говорит, сначала подумали бы,
что делать, а драться — после!» Спрашиваю его: «Деньги-то у тебя есть?» — «Были, говорит, да я на них Варе кольцо купил».
Вот, обрядила я доченьку мою единую во
что пришлось получше, вывела ее
за ворота, а
за углом тройка ждала, села она, свистнул Максим — поехали!
«
За что они меня,
что худого сделал я для них?
Мама —
за что?» Он меня не мамашей, а мамой звал, как маленький, да он и был, по характеру-то, вроде ребенка.
Простые слова теперь имели особенный смысл,
за ними пряталось большое, грустное, о
чем не нужно говорить и
что все знают.
Я тотчас же принялся
за дело, оно сразу, надолго и хорошо отвело меня от всего,
что делалось в доме, и хотя было всё еще очень обидно, но с каждым днем теряло интерес.
Мне не нравилось,
что она зажимает рот, я убежал от нее, залез на крышу дома и долго сидел там
за трубой. Да, мне очень хотелось озорничать, говорить всем злые слова, и было трудно побороть это желание, а пришлось побороть: однажды я намазал стулья будущего вотчима и новой бабушки вишневым клеем, оба они прилипли; это было очень смешно, но когда дед отколотил меня, на чердак ко мне пришла мать, привлекла меня к себе, крепко сжала коленями и сказала...