Неточные совпадения
Чуешь ли: как вошел дед в ярость, и вижу, запорет
он тебя, так начал я руку эту подставлять, ждал — переломится прут, дедушка-то отойдет за другим, а тебя и утащат бабаня али мать!
Ну, прут не переломился, гибок, моченый! А все-таки тебе меньше попало, — видишь насколько? Я, брат, жуликоватый!..
— Коли
он сечет с навеса, просто сверху кладет лозу, —
ну, тут лежи спокойно, мягко; а ежели
он с оттяжкой сечет, — ударит да к себе потянет лозину, чтобы кожу снять, — так и ты виляй телом к
нему, за лозой, понимаешь? Это легче!
— Хитрят всё, богу на смех!
Ну, а дедушка хитрости эти видит да нарочно дразнит Яшу с Мишей: «Куплю, говорит, Ивану рекрутскую квитанцию, чтобы
его в солдаты не забрали: мне
он самому нужен!» А
они сердятся,
им этого не хочется, и денег жаль, — квитанция-то дорогая!
— Получше себе взял, похуже мне оставил. Очень я обрадовалась Иванке, — уж больно люблю вас, маленьких!
Ну, и приняли
его, окрестили, вот
он и живет, хорош. Я
его вначале Жуком звала, —
он, бывало, ужжал особенно, — совсем жук, ползет и ужжит на все горницы. Люби
его —
он простая душа!
—
Ну? Бывало,
он да бабушка, — стой-ко, погоди!
Вот твой ангел господу приносит: «Лексей дедушке язык высунул!» А господь и распорядится: «
Ну, пускай старик посечет
его!» И так всё, про всех, и всем
он воздает по делам, — кому горем, кому радостью.
— Ой, есть!
Ну, поищи, прошу тебя! Тут
он, я уж знаю…
Ну, стала она барам ненадобна, и дали
они ей вольную, — живи-де, как сама знаешь, — а как без руки-то жить?
Высмотрела меня мать
его, видит: работница я, нищего человека дочь, значит, смирной буду, н-ну…
—
Ну, вот, — вздрогнув, начинает
он, — французы, значит!
—
Ну, как это знать? Я ведь не видал, каково французы у себя дома живут, — сердито ворчит
он и добавляет...
—
Ну? — насмешливо воскликнул дед. — Это хорошо! Спасибо, сынок! Мать, дай-кось лисе этой чего-нибудь в руку — кочергу хошь, что ли, утюг! А ты, Яков Васильев, как вломится брат — бей
его в мою голову!..
— Верю? — крикнул дед, топнув ногой. — Нет, всякому зверю поверю, — собаке, ежу, — а тебе погожу! Знаю: ты
его напоил, ты научил! Ну-ко, вот бей теперь! На выбор бей:
его, меня…
— Кто это? — грубо спрашивает
он, не открывая. — Ты?
Ну? В кабак зашел? Ладно, ступай!
— Вот
оно, чего ради жили, грешили, добро копили! Кабы не стыд, не срам, позвать бы полицию, а завтра к губернатору… Срамно! Какие же это родители полицией детей своих травят?
Ну, значит, лежи, старик.
— Уймись! — строго крикнул дед. — Зверь, что ли, я? Связали, в сарае лежит. Водой окатил я
его…
Ну, зол! В кого бы это?
—
Ну, этого тебе не понять! — строго нахмурясь, говорит
он и снова внушает. — Надо всеми делами людей — господь! Люди хотят одного, а
он — другого. Всё человечье — непрочно, дунет господь, и — всё во прах, в пыль!
—
Ну, что ты всё дерешься? Дома смирный, а на улице ни на что не похож! Бесстыдник. Вот скажу дедушке, чтоб
он не выпускал тебя…
—
Ну? — беспокойно и жалостно восклицала она. — На-ко, беги, подай
ему!
—
Ну? — воскликнул
он, подмигивая. — Это, брат, не всегда, однако! А ты в бабки играешь?
Ну, а теперь — молись господу,
Молись ты
ему в останний раз
За себя, за меня, за весь род людской,
А после я тебе срублю голову!..
— Дедушка? Мм…
Ну, это
он пустяки говорит! Деньга, брат, ерунда…
—
Ну, слава богу! А то, бывало, как увижу
его, — нож в сердце: ох, надобно выгнать!
А вот у барыни-графини, Татьян Лексевны, состоял временно в супружеской должности, — она мужьев меняла вроде бы лакеев, — так состоял при ней, говорю, Мамонт Ильич, военный человек,
ну —
он правильно стрелял!
— Отчего не мочь? Мо-ожет.
Они даже друг друга бьют. К Татьян Лексевне приехал улан, повздорили
они с Мамонтом, сейчас пистолеты в руки, пошли в парк, там, около пруда, на дорожке, улан этот бац Мамонту — в самую печень! Мамонта — на погост, улана — на Кавказ, — вот те и вся недолга! Это
они — сами себя! А про мужиков и прочих — тут уж нечего говорить! Теперь
им — поди — особо не жаль людей-то, не ихние стали люди,
ну, а прежде все-таки жалели — свое добро!
— Вот ты сердишься, когда тебя дедушко высекет, — утешительно говорил
он. — Сердиться тут, сударик, никак не надобно, это тебя для науки секут, и это сеченье — детское! А вот госпожа моя Татьян Лексевна —
ну, она секла знаменито! У нее для того нарочный человек был, Христофором звали, такой мастак в деле своем, что
его, бывало, соседи из других усадеб к себе просят у барыни-графини: отпустите, сударыня Татьян Лексевна, Христофора дворню посечь! И отпускала.
— И был, сударик, Христофор этот, хоша рязанской,
ну вроде цыгана али хохла, усы у
него до ушей, а рожа — синяя, бороду брил. И не то
он — дурачок, не то притворялся, чтобы лишнего не спрашивали. Бывало, в кухне нальет воды в чашку, поймает муху, а то — таракана, жука какого и — топит
их прутиком, долго топит. А то — собственную серую изымет из-за шиворота — ее топит…
—
Ну, это ты, Петр, и впрямь врешь, — зазорно
он тебя не ругал!
— Вот
он, — говорила мать. — Господи, какой большущий! Что, не узнаешь? Как вы
его одеваете,
ну уж… Да у
него уши белые! Мамаша, дайте гусиного сала скорей…
— Эх, ду-ура, блаженная ты дура, последний мне человек! Ничего тебе, дуре, не жалко, ничего ты не понимаешь! Ты бы вспомнила: али мы с тобой не работали, али я не грешил ради
их, —
ну, хоть бы теперь, хоть немножко бы…
Мать говорит: «Я кольцо это под пол спрятала, чтобы вы не увидали,
его можно продать!»
Ну, совсем еще дети!
Иду я домой во слезах — вдруг встречу мне этот человек, да и говорит, подлец: «Я, говорит, добрый, судьбе мешать не стану, только ты, Акулина Ивановна, дай мне за это полсотни рублей!» А у меня денег нет, я
их не любила, не копила, вот я, сдуру, и скажи
ему: «Нет у меня денег и не дам!» — «Ты, говорит, обещай!» — «Как это — обещать, а где я
их после-то возьму?» — «
Ну, говорит, али трудно у богатого мужа украсть?» Мне бы, дурехе, поговорить с
ним, задержать
его, а я плюнула в рожу-то
ему да и пошла себе!
Мечется дедушко по двору-то, как огнем охвачен, вызвал Якова с Михайлой, конопатого этого мастера согласил да Клима, кучера; вижу я — кистень
он взял, гирю на ремешке, а Михайло — ружье схватил, лошади у нас были хорошие, горячие, дрожки-тарантас — легкие, —
ну, думаю, догонят!
Пошли было наши-то боем на Максима,
ну —
он здоров был, сила у
него была редкая! Михаила с паперти сбросил, руку вышиб
ему, Клима тоже ушиб, а дедушко с Яковом да мастером этим — забоялись
его.
После говорит
он мне: «
Ну, Акулина, гляди же: дочери у тебя больше нет нигде, помни это!» Я одно свое думаю: ври больше, рыжий, — злоба — что лед, до тепла живет!
— «А как ты догадалась, что про
них?» — «Полно-ко, говорю, отец, дурить-то, бросил бы ты эту игру,
ну — кому от нее весело?» Вздыхает
он: «Ах вы, говорит, черти, серые вы черти!» Потом — выспрашивает: что, дескать, дурак этот большой, — это про отца твоего, — верно, что дурак?
Ну, вот и пришли
они, мать с отцом, во святой день, в прощеное воскресенье, большие оба, гладкие, чистые; встал Максим-то против дедушки — а дед
ему по плечо, — встал и говорит: «Не думай, бога ради, Василий Васильевич, что пришел я к тебе по приданое, нет, пришел я отцу жены моей честь воздать».
Ну, столкнули
они его в воду-то,
он вынырнул, схватился руками за край проруби, а
они его давай бить по рукам, все пальцы
ему растоптали каблуками.
Ну, встретила я деток ладонями по рожам — Мишка-то со страху сразу трезвый стал, а Яшенька, милый, и лыка не вяжет, однако бормочет: «Знать ничего не знаю, это всё Михайло,
он старшо́й!» Успокоили мы квартального кое-как — хороший
он был господин!
— Да, да, — сказала она тихонько, — не нужно озорничать! Вот скоро мы обвенчаемся, потом поедем в Москву, а потом воротимся, и ты будешь жить со мной. Евгений Васильевич очень добрый и умный, тебе будет хорошо с
ним. Ты будешь учиться в гимназии, потом станешь студентом, — вот таким же, как
он теперь, а потом доктором. Чем хочешь, — ученый может быть чем хочет.
Ну, иди, гуляй…
— Это она второй раз запивает, — когда Михайле выпало в солдаты идти — она тоже запила. И уговорила меня, дура старая, купить
ему рекрутскую квитанцию. Может,
он в солдатах-то другим стал бы… Эх вы-и… А я скоро помру. Значит — останешься ты один, сам про себя — весь тут, своей жизни добытчик — понял?
Ну, вот. Учись быть самому себе работником, а другим — не поддавайся! Живи тихонько, спокойненько, а — упрямо! Слушай всех, а делай как тебе лучше…
Когда
он, маленький, в широкой черной одежде и смешном ведерке на голове, сел за стол, высвободил руки из рукавов и сказал: «
Ну, давайте беседовать, дети мои!» — в классе сразу стало тепло, весело, повеяло незнакомо приятным.
— Что, разбойник? — встретил
он меня, стуча рукою по столу. —
Ну, теперь уж я тебя кормить не стану, пускай бабушка кормит!
— А ты — полно! — успокаивала она меня. —
Ну, что такое? Стар старичок, вот и дурит!
Ему ведь восемь десятков, — отшагай-ка столько-то! Пускай дурит, кому горе? А я себе да тебе — заработаю кусок, не бойсь!
—
Ну, зачем это еще? — спрашивал
он, и мы ясно видели — незачем!
—
Ну, ладно! — говорил наконец дед. — На-ко, отнеси
его матери.
— Вяхирь-то, а? Строгий!
Ну — не я,
он дарит это тебе,
он…
— Гляди, ты гляди, чего
он делает! — Но видя, что всё это не веселит меня,
он сказал серьезно: —
Ну — буде, очнись-ка! Все умрем, даже птица умирает. Вот что: я те материну могилу дерном обложу — хошь? Вот сейчас пойдем в поле, — ты, Вяхирь, я; Санька мой с нами; нарежем дерна и так устроим могилу — лучше нельзя!