Неточные совпадения
— Отойди, Леня, —
сказала бабушка, взяв меня за плечо; я выскользнул из-под ее руки,
не хотелось уходить.
—
Не хочется, —
сказал я.
— Эх, брат, ничего ты еще
не понимаешь! —
сказал он. — Лягушек жалеть
не надо, господь с ними! Мать пожалей, — вон как ее горе ушибло!
— Чего он говорит? — обратился дед к матери и,
не дождавшись ответа, отодвинул меня,
сказав...
Не понимая, о чем он говорит, я промолчал, а мать
сказала...
— Врешь, —
сказал дед, — это
не больно! А вот эдак больней!
—
Не буду-у… Ведь я же
сказал про скатерть… Ведь я
сказал…
—
Не стучи, Иван! —
сказал мастер, усмехаясь; Цыганок послушно отскочил в сторону, сел на порог, а нянька Евгенья, выгнув кадык, запела низким приятным голосом...
— Может, за то бил, что была она лучше его, а ему завидно. Каширины, брат, хорошего
не любят, они ему завидуют, а принять
не могут, истребляют! Ты вот спроси-ка бабушку, как они отца твоего со света сживали. Она всё
скажет — она неправду
не любит,
не понимает. Она вроде святой, хоть и вино пьет, табак нюхает. Блаженная, как бы. Ты держись за нее крепко…
—
Не достигнут, — вывернусь: я ловкий, конь резвый! —
сказал он, усмехаясь, но тотчас грустно нахмурился. — Ведь я знаю: воровать нехорошо и опасно. Это я так себе, от скуки. И денег я
не коплю, дядья твои за неделю-то всё у меня выманят. Мне
не жаль, берите! Я сыт.
— Цыц, пес, —
сказала бабушка, толкнув его к двери так, что он едва
не упал.
— А ты
не бойся! — басом
сказала бабушка, похлопывая его по шее и взяв повод. — Али я тебя оставлю в страхе этом? Ох ты, мышонок…
Всё болело; голова у меня была мокрая, тело тяжелое, но
не хотелось говорить об этом, — всё кругом было так странно: почти на всех стульях комнаты сидели чужие люди: священник в лиловом, седой старичок в очках и военном платье и еще много; все они сидели неподвижно, как деревянные, застыв в ожидании, и слушали плеск воды где-то близко. У косяка двери стоял дядя Яков, вытянувшись, спрятав руки за спину. Дед
сказал ему...
— Огурец сам
скажет, когда его солить пора; ежели он перестал землей и всякими чужими запахами пахнуть, тут вы его и берите. Квас нужно обидеть, чтобы ядрен был, разъярился; квас сладкого
не любит, так вы его изюмцем заправьте, а то сахару бросьте, золотник на ведро. Варенцы делают разно: есть дунайский вкус и гишпанский [Гишпанский — т. е. испанский (искаж.).], а то еще — кавказский…
—
Не знаешь? Ну, так я тебе
скажу: будь хитер, это лучше, а простодушность — та же глупость, понял? Баран простодушен. Запомни! Айда, гуляй…
— Со всячинкой. При помещиках лучше были; кованый был народ. А теперь вот все на воле, — ни хлеба, ни соли! Баре, конечно, немилостивы, зато у них разума больше накоплено;
не про всех это
скажешь, но коли барин хорош, так уж залюбуешься! А иной и барин, да дурак, как мешок, — что в него сунут, то и несет. Скорлупы у нас много; взглянешь — человек, а узнаешь, — скорлупа одна, ядра-то нет, съедено. Надо бы нас учить, ум точить, а точила тоже нет настоящего…
— Был он лихой человек, хотел весь мир повоевать, и чтобы после того все одинаково жили, ни господ, ни чиновников
не надо, а просто: живи без сословия! Имена только разные, а права одни для всех. И вера одна. Конечно, это глупость: только раков нельзя различить, а рыба — вся разная: осетр сому
не товарищ, стерлядь селедке
не подруга. Бонапарты эти и у нас бывали, — Разин Степан Тимофеев, Пугач Емельян Иванов; я те про них после
скажу…
Нужно бежать вниз,
сказать, что он пришел, но я
не могу оторваться от окна и вижу, как дядя осторожно, точно боясь запачкать пылью серые свои сапоги, переходит улицу, слышу, как он отворяет дверь кабака, — дверь визжит, дребезжат стекла.
— Ох, переломилась, видно, —
сказала бабушка,
не открывая глаз. — А с ним что сделали, с ним?
Целый день она
не разговаривала со мною, а вечером, прежде чем встать на молитву, присела на постель и внушительно
сказала памятные слова...
— Связать бы вас с Яшкой по ноге да пустить по воде! —
сказал он. — Песен этих ни ему петь, ни тебе слушать
не надобно. Это — кулугурские шутки, раскольниками придумано, еретиками.
— Ну, что ты всё дерешься? Дома смирный, а на улице ни на что
не похож! Бесстыдник. Вот
скажу дедушке, чтоб он
не выпускал тебя…
Старче всё тихонько богу плачется,
Просит у Бога людям помощи,
У Преславной Богородицы радости,
А Иван-от Воин стоит около,
Меч его давно в пыль рассыпался,
Кованы доспехи съела ржавчина,
Добрая одежа поистлела вся,
Зиму и лето гол стоит Иван,
Зной его сушит —
не высушит,
Гнус ему кровь точит —
не выточит,
Волки, медведи —
не трогают,
Вьюги да морозы —
не для него,
Сам-от он
не в силе с места двинуться,
Ни руки поднять и ни слова
сказать,
Это, вишь, ему в наказанье дано...
— Вчера я шумел, —
сказал он бабушке виновато, словно маленький. — Вы —
не сердитесь?
— А-а, видишь ли,
не умею я
сказать так, чтоб ты понял…
— Довольно, больше
не надо! Ты уж, брат, всё
сказал, что надо, — понимаешь? Всё!
— Ты, брат, на этих случаях
не останавливайся, — это нехорошо запоминать! —
сказал он.
Иногда он неожиданно говорил мне слова, которые так и остались со мною на всю жизнь. Рассказываю я ему о враге моем Клюшникове, бойце из Новой улицы, толстом большеголовом мальчике, которого ни я
не мог одолеть в бою, ни он меня. Хорошее Дело внимательно выслушал горести мои и
сказал...
— Послушай-ко, — почти шепотом говорил он, улыбаясь, — ты помнишь, я тебе
сказал —
не ходи ко мне?
— А я, брат,
не хотел тебя обидеть, я, видишь ли, знал: если ты со мной подружишься — твои станут ругать тебя, — так? Было так? Ты понял, почему я
сказал это?
Я дергал его за рукав,
не зная,
не умея, что
сказать.
— Идем, он простудится! Мы
скажем, что он упал, а про колодезь —
не надо!
— Коска съест, —
сказал младший. — И папа
не позволит.
Старик крепко взял меня за плечо и повел по двору к воротам; мне хотелось плакать от страха пред ним, но он шагал так широко и быстро, что я
не успел заплакать, как уже очутился на улице, а он, остановясь в калитке, погрозил мне пальцем и
сказал...
— Их бить —
не нужно, они хорошие, а ты врешь всё, —
сказал я.
Не раздеваясь, бросив клетки, я выскочил в сени, наткнулся на деда; он схватил меня за плечо, заглянул в лицо мне дикими глазами и, с трудом проглотив что-то,
сказал хрипло...
— Ну, а кричать на меня я вам
не позволяю, — тихо
сказала мать.
Рассказывать о дедушке
не хотелось, я начал говорить о том, что вот в этой комнате жил очень милый человек, но никто
не любил его, и дед отказал ему от квартиры. Видно было, что эта история
не понравилась матери, она
сказала...
—
Не знаю, —
сказал я, обомлев.
— Я
не знаю, что тебе надо, —
сказал я, отчаявшись понять ее.
Я, с полатей, стал бросать в них подушки, одеяла, сапоги с печи, но разъяренный дед
не замечал этого, бабушка же свалилась на пол, он бил голову ее ногами, наконец споткнулся и упал, опрокинув ведро с водой. Вскочил, отплевываясь и фыркая, дико оглянулся и убежал к себе, на чердак; бабушка поднялась, охая, села на скамью, стала разбирать спутанные волосы. Я соскочил с полатей, она
сказала мне сердито...
Она говорила с ним, как со мною, когда я, во время уроков,
не понимал чего-либо, и вдруг дедушка встал, деловито оправил рубаху, жилет, отхаркнулся и
сказал...
—
Не утруждайтесь, —
сказал он, страшно передвинув весь рот к правому уху, охватил меня за пояс, привлек к себе, быстро и легко повернул кругом и отпустил, одобряя...
Мать
не пошевелилась,
не дрогнула, а дверь снова открылась, на пороге встал дед и
сказал торжественно...
После святок мать отвела меня и Сашу, сына дяди Михаила, в школу. Отец Саши женился, мачеха с первых же дней невзлюбила пасынка, стала бить его, и, по настоянию бабушки, дед взял Сашу к себе. В школу мы ходили с месяц времени, из всего, что мне было преподано в ней, я помню только, что на вопрос: «Как твоя фамилия?» — нельзя ответить просто: «Пешков», — а надобно
сказать: «Моя фамилия — Пешков». А также нельзя
сказать учителю: «Ты, брат,
не кричи, я тебя
не боюсь…»
Тут отец твой
сказал: я-де знаю, что Василий Васильев
не отдаст Варю добром за меня, так я ее выкраду, только ты помоги нам — это я чтобы помогла!
Иду я домой во слезах — вдруг встречу мне этот человек, да и говорит, подлец: «Я, говорит, добрый, судьбе мешать
не стану, только ты, Акулина Ивановна, дай мне за это полсотни рублей!» А у меня денег нет, я их
не любила,
не копила, вот я, сдуру, и
скажи ему: «Нет у меня денег и
не дам!» — «Ты, говорит, обещай!» — «Как это — обещать, а где я их после-то возьму?» — «Ну, говорит, али трудно у богатого мужа украсть?» Мне бы, дурехе, поговорить с ним, задержать его, а я плюнула в рожу-то ему да и пошла себе!
— Первое время, недели две, и
не знала я, где Варя-то с Максимом, а потом прибежал от нее мальчонке бойкенький,
сказал.
Вот как-то пришел заветный час — ночь, вьюга воет, в окошки-то словно медведи лезут, трубы поют, все беси сорвались с цепей, лежим мы с дедушком —
не спится, я и
скажи: «Плохо бедному в этакую ночь, а еще хуже тому, у кого сердце неспокойно!» Вдруг дедушко спрашивает: «Как они живут?» — «Ничего, мол, хорошо живут».
Вот и пошел дядя Михайло в сени за нужным делом, вдруг — бежит назад, волосы дыбом, глаза выкатились, горло перехвачено — ничего
не может
сказать.