Неточные совпадения
Когда пароход остановился против красивого города, среди реки, тесно загроможденной судами, ощетинившейся сотнями острых мачт, к борту его подплыла большая лодка со множеством людей, подцепилась багром к спущенному трапу, и один за
другим люди из лодки стали подниматься на палубу. Впереди всех быстро шел небольшой сухонький старичок, в черном длинном одеянии,
с рыжей, как золото, бородкой,
с птичьим носом и зелеными глазками.
В час отдыха, во время вечернего чая, когда он, дядья и работники приходили в кухню из мастерской, усталые,
с руками, окрашенными сандалом, обожженными купоросом,
с повязанными тесемкой волосами, все похожие на темные иконы в углу кухни, — в этот опасный час дед садился против меня и, вызывая зависть
других внуков, разговаривал со мною чаще, чем
с ними.
Мне было ясно, что все боятся матери; даже сам дедушка говорил
с нею не так, как
с другими, — тише. Это было приятно мне, и я
с гордостью хвастался перед братьями...
В субботу, перед всенощной, кто-то привел меня в кухню; там было темно и тихо. Помню плотно прикрытые двери в сени и в комнаты, а за окнами серую муть осеннего вечера, шорох дождя. Перед черным челом печи на широкой скамье сидел сердитый, непохожий на себя Цыганок; дедушка, стоя в углу у лохани, выбирал из ведра
с водою длинные прутья, мерял их, складывая один
с другим, и со свистом размахивал ими по воздуху. Бабушка, стоя где-то в темноте, громко нюхала табак и ворчала...
Привалившись ко мне сухим, складным телом, он стал рассказывать о детских своих днях словами крепкими и тяжелыми, складывая их одно
с другим легко и ловко.
— А видишь ты, обоим хочется Ванюшку себе взять, когда у них свои-то мастерские будут, вот они
друг перед
другом и хают его: дескать, плохой работник! Это они врут, хитрят. А еще боятся, что не пойдет к ним Ванюшка, останется
с дедом, а дед — своенравный, он и третью мастерскую
с Иванкой завести может, — дядьям-то это невыгодно будет, понял?
Быть бы Якову собакою —
Выл бы Яков
с утра до ночи:
Ой, скушно мне!
Ой, грустно мне!
По улице монахиня идет;
На заборе ворона сидит.
Ой, скушно мне!
За печкою сверчок торохтит,
Тараканы беспокоятся.
Ой, скушно мне!
Нищий вывесил портянки сушить,
А
другой нищий портянки украл!
Ой, скушно мне!
Да, ох, грустно мне!
Всё было страшно интересно, всё держало меня в напряжении, и от всего просачивалась в сердце какая-то тихая, неутомляющая грусть. И грусть и радость жили в людях рядом, нераздельно почти, заменяя одна
другую с неуловимой, непонятной быстротой.
Моя дружба
с Иваном всё росла; бабушка от восхода солнца до поздней ночи была занята работой по дому, и я почти весь день вертелся около Цыганка. Он всё так же подставлял под розги руку свою, когда дедушка сек меня, а на
другой день, показывая опухшие пальцы, жаловался мне...
Стертые вьюгами долгих зим, омытые бесконечными дождями осени, слинявшие дома нашей улицы напудрены пылью; они жмутся
друг к
другу, как нищие на паперти, и тоже, вместе со мною, ждут кого-то, подозрительно вытаращив окна. Людей немного, двигаются они не спеша, подобно задумчивым тараканам на шестке печи. Душная теплота поднимается ко мне; густо слышны нелюбимые мною запахи пирогов
с зеленым луком,
с морковью; эти запахи всегда вызывают у меня уныние.
В
другой раз дядя, вооруженный толстым колом, ломился со двора в сени дома, стоя на ступенях черного крыльца и разбивая дверь, а за дверью его ждали дедушка,
с палкой в руках, двое постояльцев,
с каким-то дрекольем, и жена кабатчика, высокая женщина, со скалкой; сзади их топталась бабушка, умоляя...
По наблюдениям моим над междоусобицами жителей я знал, что они, мстя
друг другу за обиды, рубят хвосты кошкам, травят собак, убивают петухов и кур или, забравшись ночью в погреб врага, наливают керосин в кадки
с капустой и огурцами, выпускают квас из бочек, но — всё это мне не нравилось, нужно было придумать что-нибудь более внушительное и страшное.
— Нельзя тебе знать! — ответила она угрюмо, но все-таки рассказала кратко: был у этой женщины муж, чиновник Воронов, захотелось ему получить
другой, высокий чин, он и продал жену начальнику своему, а тот ее увез куда-то, и два года она дома не жила. А когда воротилась — дети ее, мальчик и девочка, померли уже, муж — проиграл казенные деньги и сидел в тюрьме. И вот
с горя женщина начала пить, гулять, буянить. Каждый праздник к вечеру ее забирает полиция…
Весь дом был тесно набит невиданными мною людьми: в передней половине жил военный из татар,
с маленькой круглой женою; она
с утра до вечера кричала, смеялась, играла на богато украшенной гитаре и высоким, звонким голосом пела чаще
других задорную песню...
Дядя Петр тоже был грамотен и весьма начитан от писания, они всегда спорили
с дедом, кто из святых кого святее; осуждали, один
другого строже, древних грешников; особенно же доставалось — Авессалому. Иногда споры принимали характер чисто грамматический, дедушка говорил: «согрешихом, беззаконновахом, неправдовахом», а дядя Петр утверждал, что надо говорить «согрешиша, беззаконноваша, неправдоваша».
— Отчего не мочь? Мо-ожет. Они даже
друг друга бьют. К Татьян Лексевне приехал улан, повздорили они
с Мамонтом, сейчас пистолеты в руки, пошли в парк, там, около пруда, на дорожке, улан этот бац Мамонту — в самую печень! Мамонта — на погост, улана — на Кавказ, — вот те и вся недолга! Это они — сами себя! А про мужиков и прочих — тут уж нечего говорить! Теперь им — поди — особо не жаль людей-то, не ихние стали люди, ну, а прежде все-таки жалели — свое добро!
Такие и подобные рассказы были уже хорошо знакомы мне, я много слышал их из уст бабушки и деда. Разнообразные, они все странно схожи один
с другим: в каждом мучили человека, издевались над ним, гнали его. Мне надоели эти рассказы, слушать их не хотелось, и я просил извозчика...
А по
другую сторону ворот стоял амбар, совершенно такой же по фасаду, как и дом, тоже
с тремя окнами, но фальшивыми: на серую стену набиты наличники, и в них белой краской нарисованы переплеты рам.
Иногда по двору ходил, прихрамывая, высокий старик, бритый,
с белыми усами, волосы усов торчали, как иголки. Иногда
другой старик,
с баками и кривым носом, выводил из конюшни серую длинноголовую лошадь; узкогрудая, на тонких ногах, она, выйдя на двор, кланялась всему вокруг, точно смиренная монахиня. Хромой звонко шлепал ее ладонью, свистел, шумно вздыхал, потом лошадь снова прятали в темную конюшню. И мне казалось, что старик хочет уехать из дома, но не может, заколдован.
Не ответив, она смотрела в лицо мне так, что я окончательно растерялся, не понимая — чего ей надо? В углу под образами торчал круглый столик, на нем ваза
с пахучими сухими травами и цветами, в
другом переднем углу стоял сундук, накрытый ковром, задний угол был занят кроватью, а четвертого — не было, косяк двери стоял вплоть к стене.
День был светлый; в два окна, сквозь ледяные стекла, смотрели косые лучи зимнего солнца; на столе, убранном к обеду, тускло блестела оловянная посуда, графин
с рыжим квасом и
другой с темно-зеленой дедовой водкой, настоянной на буквице и зверобое.
Присел на корточки, заботливо зарыл узел
с книгами в снег и ушел. Был ясный январский день, всюду сверкало серебряное солнце, я очень позавидовал брату, но, скрепя сердце, пошел учиться, — не хотелось огорчить мать. Книги, зарытые Сашей, конечно, пропали, и на
другой день у него была уже законная причина не пойти в школу, а на третий его поведение стало известно деду.
Нас выпороли и наняли нам провожатого, бывшего пожарного, старичка со сломанной рукою, — он должен был следить, чтобы Саша не сбивался в сторону по пути к науке. Но это не помогло: на
другой же день брат, дойдя до оврага, вдруг наклонился, снял
с ноги валенок и метнул его прочь от себя, снял
другой и бросил в ином направлении, а сам, в одних чулках, пустился бежать по площади. Старичок, охая, потрусил собирать сапоги, а затем, испуганный, повел меня домой.
Несколько вечеров подряд она рассказывала историю отца, такую же интересную, как все ее истории: отец был сыном солдата, дослужившегося до офицеров и сосланного в Сибирь за жестокость
с подчиненными ему; там, где-то в Сибири, и родился мой отец. Жилось ему плохо, уже
с малых лет он стал бегать из дома; однажды дедушка искал его по лесу
с собаками, как зайца;
другой раз, поймав, стал так бить, что соседи отняли ребенка и спрятали его.
Похворал отец-то, недель семь валялся и нет-нет да скажет: «Эх, мама, едем
с нами в
другие города — скушновато здесь!» Скоро и вышло ему ехать в Астрахань; ждали туда летом царя, а отцу твоему было поручено триумфальные ворота строить.
Мать уехала рано утром на
другой день; она обняла меня на прощание, легко приподняв
с земли, заглянула в глаза мне какими-то незнакомыми глазами и сказала, целуя...
Татары горячились не меньше нас; часто, кончив бой, мы шли
с ними в артель, там они кормили нас сладкой кониной, каким-то особенным варевом из овощей, после ужина пили густой кирпичный чай со сдобными орешками из сладкого теста. Нам нравились эти огромные люди, на подбор — силачи, в них было что-то детское, очень понятное, — меня особенно поражала их незлобивость, непоколебимое добродушие и внимательное, серьезное отношение
друг ко
другу.
Разделавшись со школой, я снова зажил на улице, теперь стало еще лучше, — весна была в разгаре, заработок стал обильней, по воскресеньям мы всей компанией
с утра уходили в поле, в сосновую рощу, возвращались в слободу поздно вечером, приятно усталые и еще более близкие
друг другу.
Я не успел ответить, как она, схватив меня за волосы, взяла в
другую руку длинный гибкий нож, сделанный из пилы, и
с размаха несколько раз ударила меня плашмя, — нож вырвался из руки у нее.