Бабушка, сидя около меня, чесала волосы и морщилась, что-то нашептывая. Волос у нее было странно много, они густо покрывали ей плечи, грудь, колени и лежали на полу, черные, отливая синим. Приподнимая их с пола одною рукою и держа на весу, она с трудом вводила
в толстые пряди деревянный редкозубый гребень; губы ее кривились, темные глаза сверкали сердито, а лицо в этой массе волос стало маленьким и смешным.
Я сидел долго-долго, наблюдая, как он скоблит рашпилем кусок меди, зажатый в тиски; на картон под тисками падают золотые крупинки опилок. Вот он собрал их в горсть, высыпал
в толстую чашку, прибавил к ним из баночки пыли, белой, как соль, облил чем-то из темной бутылки, — в чашке зашипело, задымилось, едкий запах бросился в нос мне, я закашлялся, замотал головою, а он, колдун, хвастливо спросил...
Неточные совпадения
Вошел широкий седой человек, одетый
в синее, принес маленький ящик. Бабушка взяла его и стала укладывать тело брата, уложила и понесла к двери на вытянутых руках, но, —
толстая, — она могла пройти
в узенькую дверь каюты только боком и смешно замялась перед нею.
Дед с матерью шли впереди всех. Он был ростом под руку ей, шагал мелко и быстро, а она, глядя на него сверху вниз, точно по воздуху плыла. За ними молча двигались дядья: черный гладковолосый Михаил, сухой, как дед; светлый и кудрявый Яков, какие-то
толстые женщины
в ярких платьях и человек шесть детей, все старше меня и все тихие. Я шел с бабушкой и маленькой теткой Натальей. Бледная, голубоглазая, с огромным животом, она часто останавливалась и, задыхаясь, шептала...
— Лежит,
в запон [Запон — искаж. зипун: крестьянский кафтан из
толстого сукна.] обернут, — задумчиво и таинственно сказывала бабушка, — еле попискивает, закоченел уж.
Но особенно он памятен мне
в праздничные вечера; когда дед и дядя Михаил уходили
в гости,
в кухне являлся кудрявый, встрепанный дядя Яков с гитарой, бабушка устраивала чай с обильной закуской и водкой
в зеленом штофе с красными цветами, искусно вылитыми из стекла на дне его; волчком вертелся празднично одетый Цыганок; тихо, боком приходил мастер, сверкая темными стеклами очков; нянька Евгенья, рябая, краснорожая и
толстая, точно кубышка, с хитрыми глазами и трубным голосом; иногда присутствовали волосатый успенский дьячок и еще какие-то темные, скользкие люди, похожие на щук и налимов.
Случилось это так: на дворе, у ворот, лежал, прислонен к забору, большой дубовый крест с
толстым суковатым комлем. Лежал он давно. Я заметил его
в первые же дни жизни
в доме, — тогда он был новее и желтей, но за осень сильно почернел под дождями. От него горько пахло мореным дубом, и был он на тесном, грязном дворе лишний.
В другой раз дядя, вооруженный
толстым колом, ломился со двора
в сени дома, стоя на ступенях черного крыльца и разбивая дверь, а за дверью его ждали дедушка, с палкой
в руках, двое постояльцев, с каким-то дрекольем, и жена кабатчика, высокая женщина, со скалкой; сзади их топталась бабушка, умоляя...
Особенно хорош сад, небольшой, но густой и приятно запутанный;
в одном углу его стояла маленькая, точно игрушка, баня;
в другом была большая, довольно глубокая яма; она заросла бурьяном, а из него торчали
толстые головни, остатки прежней, сгоревшей бани.
Слева сад ограждала стена конюшен полковника Овсянникова, справа — постройки Бетленга;
в глубине он соприкасался с усадьбой молочницы Петровны, бабы
толстой, красной, шумной, похожей на колокол; ее домик, осевший
в землю, темный и ветхий, хорошо покрытый мхом, добродушно смотрел двумя окнами
в поле, исковырянное глубокими оврагами, с тяжелой синей тучей леса вдали; по полю целый день двигались, бегали солдаты, —
в косых лучах осеннего солнца сверкали белые молнии штыков.
Иногда он неожиданно говорил мне слова, которые так и остались со мною на всю жизнь. Рассказываю я ему о враге моем Клюшникове, бойце из Новой улицы,
толстом большеголовом мальчике, которого ни я не мог одолеть
в бою, ни он меня. Хорошее Дело внимательно выслушал горести мои и сказал...
Однажды,
в будний день, поутру, я с дедом разгребал на дворе снег, обильно выпавший за ночь, — вдруг щеколда калитки звучно, по-особенному, щелкнула, на двор вошел полицейский, прикрыл калитку спиною и поманил деда
толстым серым пальцем. Когда дед подошел, полицейский наклонил к нему носатое лицо и, точно долбя лоб деда, стал неслышно говорить о чем-то, а дед торопливо отвечал...
Перед вечером пришел полицейский, уже другой, рыжий и
толстый, он сидел
в кухне на лавке, дремал, посапывая и кланяясь, а когда бабушка спрашивала его: «Как же это дознались?» — он отвечал не сразу и густо...
И стала сама гибкими пальцами кружевницы рыться
в густой, черной гриве своей. Собравшись с духом, я помог ей вытащить из-под кожи еще две
толстые, изогнутые шпильки.
Но дня через два, войдя зачем-то на чердак к нему, я увидал, что он, сидя на полу пред открытой укладкой, разбирает
в ней бумаги, а на стуле лежат его любимые святцы — двенадцать листов
толстой серой бумаги, разделенных на квадраты по числу дней
в месяце, и
в каждом квадрате — фигурки всех святых дня.
Она была коротенькая,
толстая,
в рыжем кожаном переплете; на синеватом листе пред титулом красовалась фигурная надпись выцветшими чернилами: «Почтенному Василью Каширину с благодарностью на сердечную память», подписана была какая-то странная фамилия, а росчерк изображал птицу
в полете.
Так и Чичикову заметилось все в тот вечер: и эта малая, неприхотливо убранная комнатка, и добродушное выраженье, воцарившееся в лице хозяина, и поданная Платонову трубка с янтарным мундштуком, и дым, который он стал пускать
в толстую морду Ярбу, и фырканье Ярба, и смех миловидной хозяйки, прерываемый словами: «Полно, не мучь его», — и веселые свечки, и сверчок в углу, и стеклянная дверь, и весенняя ночь, которая оттоле на них глядела, облокотясь на вершины дерев, из чащи которых высвистывали весенние соловьи.
Неточные совпадения
Старый,
толстый Татарин, кучер Карениной,
в глянцовом кожане, с трудом удерживал прозябшего левого серого, взвивавшегося у подъезда. Лакей стоял, отворив дверцу. Швейцар стоял, держа наружную дверь. Анна Аркадьевна отцепляла маленькою быстрою рукой кружева рукава от крючка шубки и, нагнувши голову, слушала с восхищением, что говорил, провожая ее, Вронский.
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно. Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три тому назад не был
в шлюпиках и храбрился. И сам других шлюпиками называл. Только приезжает он раз, а швейцар наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот
толстый. Он бонмотист большой. Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
Одно — вне ее присутствия, с доктором, курившим одну
толстую папироску за другою и тушившим их о край полной пепельницы, с Долли и с князем, где шла речь об обеде, о политике, о болезни Марьи Петровны и где Левин вдруг на минуту совершенно забывал, что происходило, и чувствовал себя точно проснувшимся, и другое настроение —
в ее присутствии, у ее изголовья, где сердце хотело разорваться и всё не разрывалось от сострадания, и он не переставая молился Богу.
— Отлично, отлично, — говорил он, закуривая
толстую папиросу после жаркого. — Я к тебе точно с парохода после шума и тряски на тихий берег вышел. Так ты говоришь, что самый элемент рабочего должен быть изучаем и руководить
в выборе приемов хозяйства. Я ведь
в этом профан; но мне кажется, что теория и приложение ее будет иметь влияние и на рабочего.
Про нее нельзя ничего сказать нового, — сказала
толстая, красная, без бровей и без шиньона, белокурая дама
в старом шелковом платье.