Неточные совпадения
Дни нездоровья были для меня большими
днями жизни.
В течение их я, должно быть, сильно вырос и почувствовал что-то особенное. С тех
дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и, точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и боли,
своей и чужой.
То, что мать не хочет жить
в своей семье, всё выше поднимает ее
в моих мечтах; мне кажется, что она живет на постоялом дворе при большой дороге, у разбойников, которые грабят проезжих богачей и
делят награбленное с нищими.
Но, ставя бога грозно и высоко над людьми, он, как и бабушка, тоже вовлекал его во все
свои дела, — и его и бесчисленное множество святых угодников. Бабушка же как будто совсем не знала угодников, кроме Николы, Юрия, Фрола и Лавра, хотя они тоже были очень добрые и близкие людям: ходили по деревням и городам, вмешиваясь
в жизнь людей, обладая всеми свойствами их. Дедовы же святые были почти все мученики, они свергали идолов, спорили с римскими царями, и за это их пытали, жгли, сдирали с них кожу.
В те
дни мысли и чувства о боге были главной пищей моей души, самым красивым
в жизни, — все же иные впечатления только обижали меня
своей жестокостью и грязью, возбуждая отвращение и грусть. Бог был самым лучшим и светлым из всего, что окружало меня, — бог бабушки, такой милый друг всему живому. И, конечно, меня не мог не тревожить вопрос: как же это дед не видит доброго бога?
— Вот ты сердишься, когда тебя дедушко высекет, — утешительно говорил он. — Сердиться тут, сударик, никак не надобно, это тебя для науки секут, и это сеченье — детское! А вот госпожа моя Татьян Лексевна — ну, она секла знаменито! У нее для того нарочный человек был, Христофором звали, такой мастак
в деле своем, что его, бывало, соседи из других усадеб к себе просят у барыни-графини: отпустите, сударыня Татьян Лексевна, Христофора дворню посечь! И отпускала.
Было два или три таких вечера, памятных
своей давящей скукой, потом часовых
дел мастер явился
днем,
в воскресенье, тотчас после поздней обедни. Я сидел
в комнате матери, помогая ей разнизывать изорванную вышивку бисером, неожиданно и быстро приоткрылась дверь, бабушка сунула
в комнату испуганное лицо и тотчас исчезла, громко шепнув...
Я не мог бежать с ним:
в те
дни у меня была
своя задача — я решил быть офицером с большой светлой бородой, а для этого необходимо учиться. Когда я рассказал брату план, он, подумав, согласился со мною...
В первые
дни она начала было совать
свою мертвую руку к моим губам, от руки пахло желтым казанским мылом и ладаном, я отворачивался, убегал.
Всё лето, исключая, конечно, непогожие
дни, я прожил
в саду, теплыми ночами даже спал там на кошме [Кошма — большой кусок войлока, войлочный ковер из овечьей или верблюжьей шерсти.], подаренной бабушкой; нередко и сама она ночевала
в саду, принесет охапку сена, разбросает его около моего ложа, ляжет и долго рассказывает мне о чем-нибудь, прерывая речь
свою неожиданными вставками...
Это было самое тихое и созерцательное время за всю мою жизнь, именно этим летом во мне сложилось и окрепло чувство уверенности
в своих силах. Я одичал, стал нелюдим; слышал крики детей Овсянникова, но меня не тянуло к ним, а когда являлись братья, это нимало не радовало меня, только возбуждало тревогу, как бы они не разрушили мои постройки
в саду — мое первое самостоятельное
дело.
Небо было видимо над селом очень редко, изо
дня в день над крышами домов, над сугробами снега, посоленными копотью, висела другая крыша, серая, плоская, она притискивала воображение и ослепляла глаза
своим тоскливым одноцветом.
Несколько
дней я не ходил
в школу, а за это время вотчим, должно быть, рассказал о подвиге моем сослуживцам, те —
своим детям, один из них принес эту историю
в школу, и, когда я пришел учиться, меня встретили новой кличкой — вор. Коротко и ясно, но — неправильно: ведь я не скрыл, что рубль взят мною. Попытался объяснить это — мне не поверили, тогда я ушел домой и сказал матери, что
в школу не пойду больше.
Мужик, усмехаясь, ставил жестяной самовар, мы,
в ожидании чая, рассуждали о
своих делах, он давал нам добрые советы...
Умерла она
в августе,
в воскресенье, около полудня. Вотчим только что воротился из
своей поездки и снова где-то служил, бабушка с Колей уже перебралась к нему, на чистенькую квартирку около вокзала, туда же на
днях должны были перевезти и мать.
Неточные совпадения
Одессу звучными стихами // Наш друг Туманский описал, // Но он пристрастными глазами //
В то время на нее взирал. // Приехав, он прямым поэтом // Пошел бродить с
своим лорнетом // Один над морем — и потом // Очаровательным пером // Сады одесские прославил. // Всё хорошо, но
дело в том, // Что степь нагая там кругом; // Кой-где недавный труд заставил // Младые ветви
в знойный
день // Давать насильственную тень.
Латынь из моды вышла ныне: // Так, если правду вам сказать, // Он знал довольно по-латыни, // Чтоб эпиграфы разбирать, // Потолковать об Ювенале, //
В конце письма поставить vale, // Да помнил, хоть не без греха, // Из Энеиды два стиха. // Он рыться не имел охоты //
В хронологической пыли // Бытописания земли; // Но
дней минувших анекдоты, // От Ромула до наших
дней, // Хранил он
в памяти
своей.
Татьяна (русская душою, // Сама не зная почему) // С ее холодною красою // Любила русскую зиму, // На солнце иней
в день морозный, // И сани, и зарею поздной // Сиянье розовых снегов, // И мглу крещенских вечеров. // По старине торжествовали //
В их доме эти вечера: // Служанки со всего двора // Про барышень
своих гадали // И им сулили каждый год // Мужьев военных и поход.
Всего, что знал еще Евгений, // Пересказать мне недосуг; // Но
в чем он истинный был гений, // Что знал он тверже всех наук, // Что было для него измлада // И труд, и мука, и отрада, // Что занимало целый
день // Его тоскующую лень, — // Была наука страсти нежной, // Которую воспел Назон, // За что страдальцем кончил он //
Свой век блестящий и мятежный //
В Молдавии,
в глуши степей, // Вдали Италии
своей.
Он иногда читает Оле // Нравоучительный роман, //
В котором автор знает боле // Природу, чем Шатобриан, // А между тем две, три страницы // (Пустые бредни, небылицы, // Опасные для сердца
дев) // Он пропускает, покраснев, // Уединясь от всех далеко, // Они над шахматной доской, // На стол облокотясь, порой // Сидят, задумавшись глубоко, // И Ленский пешкою ладью // Берет
в рассеянье
свою.