Неточные совпадения
Я впервые вижу ее такою, — она
была всегда строгая, говорила мало; она чистая, гладкая и
большая, как лошадь; у нее жесткое тело и страшно сильные руки.
Я, должно
быть, заснул в углу, — ничего не помню
больше.
Дошли до конца съезда. На самом верху его, прислонясь к правому откосу и начиная собою улицу, стоял приземистый одноэтажный дом, окрашенный грязно-розовой краской, с нахлобученной низкой крышей и выпученными окнами. С улицы он показался мне
большим, но внутри его, в маленьких полутемных комнатах,
было тесно; везде, как на пароходе перед пристанью, суетились сердитые люди, стаей вороватых воробьев метались ребятишки, и всюду стоял едкий, незнакомый запах.
Его атласный, шитый шелками, глухой жилет
был стар, вытерт, ситцевая рубаха измята, на коленях штанов красовались
большие заплаты, а все-таки он казался одетым и чище и красивей сыновей, носивших пиджаки, манишки и шелковые косынки на шеях.
Дни нездоровья
были для меня
большими днями жизни. В течение их я, должно
быть, сильно вырос и почувствовал что-то особенное. С тех дней у меня явилось беспокойное внимание к людям, и, точно мне содрали кожу с сердца, оно стало невыносимо чутким ко всякой обиде и боли, своей и чужой.
Они
были неистощимы в таких выдумках, но мастер всё сносил молча, только крякал тихонько да, прежде чем дотронуться до утюга, ножниц, щипцов или наперстка, обильно смачивал пальцы слюною. Это стало его привычкой; даже за обедом, перед тем как взять нож или вилку, он муслил пальцы, возбуждая смех детей. Когда ему
было больно, на его
большом лице являлась волна морщин и, странно скользнув по лбу, приподняв брови, пропадала где-то на голом черепе.
Ему
было девятнадцать лет, и
был он
больше всех нас четверых, взятых вместе.
—
Большого сердца
был муж, дружок мой, Максим Савватеич…
Она совала в зубы ему
большую краюху, круто посоленную, мешком подставляла передник под морду и смотрела задумчиво, как он
ест.
Случилось это так: на дворе, у ворот, лежал, прислонен к забору,
большой дубовый крест с толстым суковатым комлем. Лежал он давно. Я заметил его в первые же дни жизни в доме, — тогда он
был новее и желтей, но за осень сильно почернел под дождями. От него горько пахло мореным дубом, и
был он на тесном, грязном дворе лишний.
— Ты, господи, сам знаешь, — всякому хочется, что получше. Михайло-то старшой, ему бы в городе-то надо остаться, за реку ехать обидно ему, и место там новое, неиспытанное; что
будет — неведомо. А отец, — он Якова
больше любит. Али хорошо — неровно-то детей любить? Упрям старик, — ты бы, господи, вразумил его.
Весь дом
был тесно набит квартирантами; только в верхнем этаже дед оставил
большую комнату для себя и приема гостей, а бабушка поселилась со мною на чердаке.
— Со всячинкой. При помещиках лучше
были; кованый
был народ. А теперь вот все на воле, — ни хлеба, ни соли! Баре, конечно, немилостивы, зато у них разума
больше накоплено; не про всех это скажешь, но коли барин хорош, так уж залюбуешься! А иной и барин, да дурак, как мешок, — что в него сунут, то и несет. Скорлупы у нас много; взглянешь — человек, а узнаешь, — скорлупа одна, ядра-то нет, съедено. Надо бы нас учить, ум точить, а точила тоже нет настоящего…
Кроме Игоши и Григория Ивановича, меня давила, изгоняя с улицы, распутная баба Ворониха. Она появлялась в праздники, огромная, растрепанная, пьяная. Шла она какой-то особенной походкой, точно не двигая ногами, не касаясь земли, двигалась, как туча, и орала похабные песни. Все встречные прятались от нее, заходя в ворота домов, за углы, в лавки, — она точно мела улицу. Лицо у нее
было почти синее, надуто, как пузырь,
большие серые глаза страшно и насмешливо вытаращены. А иногда она выла, плакала...
Особенно хорош сад, небольшой, но густой и приятно запутанный; в одном углу его стояла маленькая, точно игрушка, баня; в другом
была большая, довольно глубокая яма; она заросла бурьяном, а из него торчали толстые головни, остатки прежней, сгоревшей бани.
И вот, каждый раз, когда на улице бухали выстрелы, дядя Петр — если
был дома — поспешно натягивал на сивую голову праздничный выгоревший картуз с
большим козырьком и торопливо бежал за ворота.
Он так часто и грустно говорил:
было,
была, бывало, точно прожил на земле сто лет, а не одиннадцать. У него
были, помню, узкие ладони, тонкие пальцы, и весь он — тонкий, хрупкий, а глаза — очень ясные, но кроткие, как огоньки лампадок церковных. И братья его
были тоже милые, тоже вызывали широкое доверчивое чувство к ним, — всегда хотелось сделать для них приятное, но старший
больше нравился мне.
Это
было так красиво, что неудача охоты не вызывала досаду; охотник я
был не очень страстный, процесс нравился мне всегда
больше, чем результат; я любил смотреть, как живут пичужки, и думать о них.
Продрогнув на снегу, чувствуя, что обморозил уши, я собрал западни и клетки, перелез через забор в дедов сад и пошел домой, — ворота на улицу
были открыты, огромный мужик сводил со двора тройку лошадей, запряженных в
большие крытые сани, лошади густо курились паром, мужик весело посвистывал, — у меня дрогнуло сердце.
Она стояла среди комнаты, наклонясь надо мною, сбрасывая с меня одежду, повертывая меня, точно мяч; ее
большое тело
было окутано теплым и мягким красным платьем, широким, как мужицкий чапан, его застегивали
большие черные пуговицы от плеча и — наискось — до подола. Никогда я не видел такого платья.
Во время уроков она смотрела углубленными глазами через меня — в стену, в окно, спрашивала меня усталым голосом, забывала ответы и всё чаще сердилась, кричала — это тоже обидно: мать должна
быть справедлива
больше всех, как в сказках.
Я забрался в угол, в кожаное кресло, такое
большое, что в нем можно
было лежать, — дедушка всегда хвастался, называя его креслом князя Грузинского, — забрался и смотрел, как скучно веселятся
большие, как странно и подозрительно изменяется лицо часовых дел мастера.
Его
большие глаза
были похожи на сливы, одевался он в зеленоватый мундир с золотыми пуговицами и золотыми вензелями на узких плечах.
Я не мог бежать с ним: в те дни у меня
была своя задача — я решил
быть офицером с
большой светлой бородой, а для этого необходимо учиться. Когда я рассказал брату план, он, подумав, согласился со мною...
Однажды вечером, когда я уже выздоравливал и лежал развязанный, — только пальцы
были забинтованы в рукавички, чтоб я не мог царапать лица, — бабушка почему-то запоздала прийти в обычное время, это вызвало у меня тревогу, и вдруг я увидал ее: она лежала за дверью на пыльном помосте чердака, вниз лицом, раскинув руки, шея у нее
была наполовину перерезана, как у дяди Петра, из угла, из пыльного сумрака к ней подвигалась
большая кошка, жадно вытаращив зеленые глаза.
Хороши у него глаза
были: веселые, чистые, а брови — темные, бывало, сведет он их, глаза-то спрячутся, лицо станет каменное, упрямое, и уж никого он не слушает, только меня; я его любила куда
больше, чем родных детей, а он знал это и тоже любил меня!
Прижмется, бывало, ко мне, обнимет, а то схватит на руки, таскает по горнице и говорит: «Ты, говорит, настоящая мне мать, как земля, я тебя
больше Варвары люблю!» А мать твоя, в ту пору, развеселая
была озорница — бросится на него, кричит: «Как ты можешь такие слова говорить, пермяк, солены уши?» И возимся, играем трое; хорошо жили мы, голуба́ душа!
Иногда она целый час смотрела в окно на улицу; улица
была похожа на челюсть, часть зубов от старости почернела, покривилась, часть их уже вывалилась, и неуклюже вставлены новые, не по челюсти
большие.
Несколько дней я не ходил в школу, а за это время вотчим, должно
быть, рассказал о подвиге моем сослуживцам, те — своим детям, один из них принес эту историю в школу, и, когда я пришел учиться, меня встретили новой кличкой — вор. Коротко и ясно, но — неправильно: ведь я не скрыл, что рубль взят мною. Попытался объяснить это — мне не поверили, тогда я ушел домой и сказал матери, что в школу не пойду
больше.
На эти деньги можно
было очень сытно прожить день, но Вяхиря била мать, если он не приносил ей на шкалик или на косушку водки; Кострома копил деньги, мечтая завести голубиную охоту; мать Чурки
была больна, он старался заработать как можно
больше; Хаби тоже копил деньги, собираясь ехать в город, где он родился и откуда его вывез дядя, вскоре по приезде в Нижний утонувший. Хаби забыл, как называется город, помнил только, что он стоит на Каме, близко от Волги.
— Глядите — после завтрея сороковины у Трусовых,
большой стол
будет, — вот они где, кости вам!