Неточные совпадения
— Видно, в наказание господь дал, — расчеши-ка
вот их, окаянные! Смолоду я гривой этой хвасталась, на старости кляну!
А ты спи! Еще рано, — солнышко чуть только с ночи поднялось…
—
А еще
вот как было: сидит в подпечке старичок домовой, занозил он себе лапу лапшой, качается, хныкает: «Ой, мышеньки, больно, ой, мышата, не стерплю!»
—
А я
вот в субботу Сашку за наперсток пороть буду.
— Ты
вот пароходом прибыл, пар тебя вез,
а я в молодости сам, своей силой супротив [Супротив — против и напротив (устар. и простонар.).]
—
А видишь ты, обоим хочется Ванюшку себе взять, когда у них свои-то мастерские будут,
вот они друг перед другом и хают его: дескать, плохой работник! Это они врут, хитрят.
А еще боятся, что не пойдет к ним Ванюшка, останется с дедом,
а дед — своенравный, он и третью мастерскую с Иванкой завести может, — дядьям-то это невыгодно будет, понял?
Я, гляди, на четырнадцатом году замуж отдана,
а к пятнадцати уж и родила; да
вот полюбил господь кровь мою, всё брал да и брал ребятишек моих в ангелы.
— Может, за то бил, что была она лучше его,
а ему завидно. Каширины, брат, хорошего не любят, они ему завидуют,
а принять не могут, истребляют! Ты
вот спроси-ка бабушку, как они отца твоего со света сживали. Она всё скажет — она неправду не любит, не понимает. Она вроде святой, хоть и вино пьет, табак нюхает. Блаженная, как бы. Ты держись за нее крепко…
— Нет, это всё без толку! Тебе — не легче,
а мне — гляди-ка
вот! Больше я не стану, ну тебя!
— Тут, Леня, дела-кружева,
а плела их слепая баба, где уж нам узор разобрать!
Вот поймают Иванку на воровстве, — забьют до смерти…
— Легкий ты, тонкий,
а кости крепкие, силач будешь. Ты знаешь что: учись на гитаре играть, проси дядю Якова, ей-богу! Мал ты еще,
вот незадача! Мал ты,
а сердитый. Дедушку-то не любишь?
Вот он хозяином поставил себя,
а я не сумел.
— Михайло в церковь погнал на лошади за отцом, — шептал дядя Яков, —
а я на извозчика навалил его да скорее сюда уж… Хорошо, что не сам я под комель-то встал,
а то бы
вот…
Вот твой ангел господу приносит: «Лексей дедушке язык высунул!»
А господь и распорядится: «Ну, пускай старик посечет его!» И так всё, про всех, и всем он воздает по делам, — кому горем, кому радостью.
—
Вот и ладно, и пойдем!
А я буду оглашать в городе: это
вот Василья Каширина, цехового старшины, внук, от дочери! Занятно будет…
— Запылилася, окоптела, — ах ты, мать всепомощная, радость неизбывная! Гляди, Леня, голуба́ душа, письмо какое тонкое, фигурки-то махонькие,
а всякая отдельно стоит. Зовется это Двенадцать праздников, в середине же божия матерь Феодоровская, предобрая.
А это
вот — Не рыдай мене, мати, зряще во гробе…
— Пожар — глупость! За пожар кнутом на площади надо бить погорельца; он — дурак,
а то — вор!
Вот как надо делать, и не будет пожаров!.. Ступай, спи. Чего сидишь?
— Бабушка-то обожглась-таки. Как она принимать будет? Ишь, как стенает тетка! Забыли про нее; она, слышь, еще в самом начале пожара корчиться стала — с испугу…
Вот оно как трудно человека родить,
а баб не уважают! Ты запомни: баб надо уважать, матерей то есть…
— Ну,
вот еще выдумал! — усмехнулась она и тотчас же задумчиво прибавила: — Где уж мне: колдовство — наука трудная.
А я
вот и грамоты не знаю — ни аза; дедушка-то вон какой грамотей едучий,
а меня не умудрила богородица.
Вот она и пошла по миру, за милостью к людям,
а в та пора люди-то богаче жили, добрее были, — славные балахонские плотники да кружевницы, — всё напоказ народ!
— Н-да, по игре да песням он — царь Давид,
а по делам — Авессалом ядовит! Песнотворец, словотер, балагур… Эх вы-и! «Скакаше, играя веселыми ногами»,
а далеко доскачете?
Вот, — далеко ли?
Вот, видишь, как: русский был, и даже барин,
а добрый: чужой народ пожалел…
— Со всячинкой. При помещиках лучше были; кованый был народ.
А теперь
вот все на воле, — ни хлеба, ни соли! Баре, конечно, немилостивы, зато у них разума больше накоплено; не про всех это скажешь, но коли барин хорош, так уж залюбуешься!
А иной и барин, да дурак, как мешок, — что в него сунут, то и несет. Скорлупы у нас много; взглянешь — человек,
а узнаешь, — скорлупа одна, ядра-то нет, съедено. Надо бы нас учить, ум точить,
а точила тоже нет настоящего…
— Верю? — крикнул дед, топнув ногой. — Нет, всякому зверю поверю, — собаке, ежу, —
а тебе погожу! Знаю: ты его напоил, ты научил! Ну-ко,
вот бей теперь! На выбор бей: его, меня…
—
Вот оно, чего ради жили, грешили, добро копили! Кабы не стыд, не срам, позвать бы полицию,
а завтра к губернатору… Срамно! Какие же это родители полицией детей своих травят? Ну, значит, лежи, старик.
— Значит, это ты из-за меня? Так!
Вот я тебя, брандахлыст, мышам в подпечек суну, ты и очнешься! Какой защитник, — взгляньте на пузырь,
а то сейчас лопнет!
Вот скажу дедушке — он те кожу-то спустит! Ступай на чердак, учи книгу…
—
Вот что, Ленька, голуба́ душа, ты закажи себе это: в дела взрослых не путайся! Взрослые — люди порченые; они богом испытаны,
а ты еще нет, и — живи детским разумом. Жди, когда господь твоего сердца коснется, дело твое тебе укажет, на тропу твою приведет, — понял?
А кто в чем виноват — это дело не твое. Господу судить и наказывать. Ему,
а — не нам!
— Ну, что ты всё дерешься? Дома смирный,
а на улице ни на что не похож! Бесстыдник.
Вот скажу дедушке, чтоб он не выпускал тебя…
— Нельзя тебе знать! — ответила она угрюмо, но все-таки рассказала кратко: был у этой женщины муж, чиновник Воронов, захотелось ему получить другой, высокий чин, он и продал жену начальнику своему,
а тот ее увез куда-то, и два года она дома не жила.
А когда воротилась — дети ее, мальчик и девочка, померли уже, муж — проиграл казенные деньги и сидел в тюрьме. И
вот с горя женщина начала пить, гулять, буянить. Каждый праздник к вечеру ее забирает полиция…
Я сидел долго-долго, наблюдая, как он скоблит рашпилем кусок меди, зажатый в тиски; на картон под тисками падают золотые крупинки опилок.
Вот он собрал их в горсть, высыпал в толстую чашку, прибавил к ним из баночки пыли, белой, как соль, облил чем-то из темной бутылки, — в чашке зашипело, задымилось, едкий запах бросился в нос мне, я закашлялся, замотал головою,
а он, колдун, хвастливо спросил...
— Отчего не мочь? Мо-ожет. Они даже друг друга бьют. К Татьян Лексевне приехал улан, повздорили они с Мамонтом, сейчас пистолеты в руки, пошли в парк, там, около пруда, на дорожке, улан этот бац Мамонту — в самую печень! Мамонта — на погост, улана — на Кавказ, —
вот те и вся недолга! Это они — сами себя!
А про мужиков и прочих — тут уж нечего говорить! Теперь им — поди — особо не жаль людей-то, не ихние стали люди, ну,
а прежде все-таки жалели — свое добро!
Много раз сидел я на дереве над забором, ожидая, что
вот они позовут меня играть с ними, —
а они не звали. Мысленно я уже играл с ними, увлекаясь иногда до того, что вскрикивал и громко смеялся, тогда они, все трое, смотрели на меня, тихонько говоря о чем-то,
а я, сконфуженный, спускался на землю.
— Ты с ума сосол,
вот сто, — сказал средний, обняв его и стирая платком кровь с лица,
а старший, нахмурясь, говорил...
— Он — понимает; лошадь бросил,
а сам — скрылся
вот…
— Силен дьявол противу человека! Ведь
вот и благочестив будто и церковник,
а — на-ко ты,
а?
—
А господь, небойсь, ничего не прощает,
а? У могилы
вот настиг, наказывает, последние дни наши,
а — ни покоя, ни радости нет и — не быть! И — помяни ты мое слово! — еще нищими подохнем, нищими!
Тут и я, не стерпев больше, весь вскипел слезами, соскочил с печи и бросился к ним, рыдая от радости, что
вот они так говорят невиданно хорошо, от горя за них и оттого, что мать приехала, и оттого, что они равноправно приняли меня в свой плач, обнимают меня оба, тискают, кропя слезами,
а дед шепчет в уши и глаза мне...
— Ах ты, бесеныш, ты тоже тут!
Вот мать приехала, теперь ты с ней будешь, дедушку-то, старого черта, злого, — прочь теперь,
а? Бабушку-то, потатчицу, баловницу, — прочь? Эх вы-и…
— Ведь
вот, знаешь ты, можешь!
А над нищими не надо смеяться, господь с ними! Христос был нищий и все святые тоже…
—
Вот, собираем мы с Варей малину в саду, вдруг он, отец твой, шасть через забор, я индо испугалась: идет меж яблонь эдакой могутной, в белой рубахе, в плисовых штанах,
а — босый, без шапки, на длинных волосьях — ремешок.
Вот, обрядила я доченьку мою единую во что пришлось получше, вывела ее за ворота,
а за углом тройка ждала, села она, свистнул Максим — поехали!
Иду я домой во слезах — вдруг встречу мне этот человек, да и говорит, подлец: «Я, говорит, добрый, судьбе мешать не стану, только ты, Акулина Ивановна, дай мне за это полсотни рублей!»
А у меня денег нет, я их не любила, не копила,
вот я, сдуру, и скажи ему: «Нет у меня денег и не дам!» — «Ты, говорит, обещай!» — «Как это — обещать,
а где я их после-то возьму?» — «Ну, говорит, али трудно у богатого мужа украсть?» Мне бы, дурехе, поговорить с ним, задержать его,
а я плюнула в рожу-то ему да и пошла себе!
Вот как-то пришел заветный час — ночь, вьюга воет, в окошки-то словно медведи лезут, трубы поют, все беси сорвались с цепей, лежим мы с дедушком — не спится, я и скажи: «Плохо бедному в этакую ночь,
а еще хуже тому, у кого сердце неспокойно!» Вдруг дедушко спрашивает: «Как они живут?» — «Ничего, мол, хорошо живут».
Ну,
вот и пришли они, мать с отцом, во святой день, в прощеное воскресенье, большие оба, гладкие, чистые; встал Максим-то против дедушки —
а дед ему по плечо, — встал и говорит: «Не думай, бога ради, Василий Васильевич, что пришел я к тебе по приданое, нет, пришел я отцу жены моей честь воздать».
— Да, да, — сказала она тихонько, — не нужно озорничать!
Вот скоро мы обвенчаемся, потом поедем в Москву,
а потом воротимся, и ты будешь жить со мной. Евгений Васильевич очень добрый и умный, тебе будет хорошо с ним. Ты будешь учиться в гимназии, потом станешь студентом, —
вот таким же, как он теперь,
а потом доктором. Чем хочешь, — ученый может быть чем хочет. Ну, иди, гуляй…
— Это она второй раз запивает, — когда Михайле выпало в солдаты идти — она тоже запила. И уговорила меня, дура старая, купить ему рекрутскую квитанцию. Может, он в солдатах-то другим стал бы… Эх вы-и…
А я скоро помру. Значит — останешься ты один, сам про себя — весь тут, своей жизни добытчик — понял? Ну,
вот. Учись быть самому себе работником,
а другим — не поддавайся! Живи тихонько, спокойненько,
а — упрямо! Слушай всех,
а делай как тебе лучше…
— Что-о папаша-а? — оглушительно закричал дед. — Что еще будет? Не говорил я тебе: не ходи тридцать за двадцать?
Вот тебе, —
вот он — тонкий! Дворянка,
а? Что, дочка?
— Как же это? Ведь это надобно учить!
А может, что-нибудь знаешь, слыхал? Псалтырь знаешь? Это хорошо! И молитвы? Ну,
вот видишь! Да еще и жития? Стихами? Да ты у меня знающий…
—
А ты — полно! — успокаивала она меня. — Ну, что такое? Стар старичок,
вот и дурит! Ему ведь восемь десятков, — отшагай-ка столько-то! Пускай дурит, кому горе?
А я себе да тебе — заработаю кусок, не бойсь!
—
Вот, проснемся завтра,
а он — помер.
—
Вот — пришло время умирать. С какой рожей пред богом встанем? Что скажем?
А ведь весь век суетились, чего-то делали… До чего дошли?..