Неточные совпадения
— Дашь и больше, — уверенно и равнодушно сказал большой мужик, в упор глядя на неё.
Они сидели за столом друг против друга, Артамонов — облокотясь, запустив пальцы обеих рук в густую шерсть бороды,
женщина, нахмурив брови, опасливо выпрямилась. Ей было далеко за тридцать, но она казалась значительно моложе, на её сытом, румяном лице строго светились сероватые умные глаза. Артамонов встал, выпрямился.
Он как будто отрезвел, нахмурился и точно в бой пошёл, идя как бы не своей волей. Баймакову толкнули встречу
ему, пьяненькая
женщина пошатнулась, оступилась и, выпрямясь, вскинув голову, пошла по кругу, — Пётр услышал изумлённый шёпот...
Он не видел лица тёщи, но
ему послышалось, что
женщина коротко засмеялась.
Схватив друг друга за кушаки,
они долго топтались на одном месте. Илья смотрел через плечо Вялова на
женщин, бесстыдно подмигивая
им.
Он был выше землекопа, но тоньше и несколько складнее
его. Вялов, упираясь плечом в грудь
ему, пытался приподнять соперника и перебросить через себя. Илья, понимая это, вскрикивал...
— А ты — полно, не скучай, — шепчет
женщина и долго, с яростной жадностью, утешает
его ласками, а отдохнув, подробно рассказывает о людях: кого надо бояться, кто умён, кто бесчестен, у кого лишние деньги есть.
Он чувствует себя сильнее и умнее рядом с этой
женщиной, днём — всегда ровной, спокойной, разумной хозяйкой, которую город уважает за ум её и грамотность. Однажды, растроганный её девичьими ласками,
он сказал...
Его высокий, девичий голос звучал напряжённо и ласково, синие глаза смотрели в окно, мимо лица
женщины, а она, склонясь над шитьём, молчала так задумчиво, как молчит человек наедине с самим собою.
Скользящий взгляд
его иногда заставлял
женщину тоже взглянуть на деверя и улыбнуться
ему милостивой улыбкой — странной улыбкой; иногда Никита чувствует в ней некую догадку о том, что волнует
его, иногда же улыбка эта кажется
ему и обиженной и обидной,
он виновато опускает глаза.
— В Москве дела — огнём горят! — продолжал
он, вставая, обняв
женщину. — Эх, кабы ты мужиком была…
Каждое слово свёкра заставляло
женщину чувствовать себя виноватой; она знала, что и муж недоволен ею. Ночами, лёжа рядом с
ним, она смотрела в окно на далёкие звёзды и, поглаживая живот, мысленно просила...
У неё незаметно сложилась обидная мысль: горбун был фальшиво ласков с нею; муж приставил
его к ней сторожем, чтоб следить за нею и Алексеем. Алексея она боялась, потому что
он ей нравился; она знала: пожелай красавец деверь, и она не устоит против
него. Но
он — не желал,
он даже не замечал её; это было и обидно
женщине и возбуждало в ней вражду к Алексею, дерзкому, бойкому.
Эта зависть становилась ещё острее и обидней, когда
женщина замечала, как молодо шутит с матерью свёкор, как самодовольно
он поглаживает бороду, любуясь своей сожительницей, а она ходит павой, покачивая бёдрами, бесстыдно хвастаясь пред
ним своей красотою.
Обидно было видеть, что мать, такая прямодушная раньше, теперь хитрит с людями и фальшивит; она, видимо, боится Пётра и, чтоб
он но замечал этого, говорит с
ним льстиво, восхищается
его деловитостью; боится она, должно быть, и насмешливых глаз Алексея, ласково шутит с
ним, перешёптывается о чём-то и часто делает
ему подарки; в день именин подарила фарфоровые часы с фигурками овец и
женщиной, украшенной цветами; эта красивая, искусно сделанная вещь всех удивила.
Но
женщина задумчиво отошла от
него.
Всё так же тихо, нехотя и, видимо, сквозь другие думы, Баймакова рассказывала, что мать Ольги Орловой, помещица,
женщина распутная, сошлась с Орловым ещё при жизни мужа и лет пять жила с
ним.
—
Он — мастер; мебель делал и часы чинил, фигуры резал из дерева, у меня одна спрятана —
женщина голая, Ольга считает её за материн портрет. Пили
они оба. А когда муж помер — обвенчались, в тот же год она утонула, пьяная, когда купалась…
Никита замер от страха, от жалости, схватился обеими руками за скамью, неведомая
ему сила поднимала
его, толкала куда-то, а там, над
ним, все громче звучал голос любимой
женщины, возбуждая в
нём жаркие надежды.
Поглубже натянув картуз, Алексей остановился, взглянул на
женщин;
его жена, маленькая, стройная, в простеньком, тёмном платье, легко шагая по размятому песку, вытирала платком свои очки и была похожа на сельскую учительницу рядом с дородной Натальей, одетой в чёрную, шёлковую тальму со стеклярусом на плечах и рукавах; тёмно-лиловая головка красиво прикрывала её пышные, рыжеватые волосы.
— Не понимаю, — повторил Пётр и утратил желание говорить с этой
женщиной; очень чужая, мало понятная
ему, она всё-таки нравилась своей простотой, но внушала опасение, что под видимой простотой её скрыта хитрость.
— Я человек хворый, — всё ещё напоминал
он, но здоровья не берёг, много пил вина, азартно, ночами, играл в карты и, видимо, был нечистоплотен с
женщинами.
— Чу! — сказал
он, пошевелив бровями, прислушиваясь: где-то на дворе
женщина сердито кричала...
И вот Артамонов, одетый в чужое платье, обтянутый
им, боясь пошевелиться, сконфуженно сидит, как во сне, у стола, среди тёплой комнаты, в сухом, приятном полумраке; шумит никелированный самовар, чай разливает высокая, тонкая
женщина, в чалме рыжеватых волос, в тёмном, широком платье. На её бледном лице хорошо светятся серые глаза; мягким голосом она очень просто и покорно, не жалуясь, рассказала о недавней смерти мужа, о том, что хочет продать усадьбу и, переехав в город, открыть там прогимназию.
На заре Артамонов уехал, бережно увозя впечатление ласкового покоя, уюта и почти бесплотный образ сероглазой, тихой
женщины, которая устроила этот уют. Плывя в шарабане по лужам, которые безразлично отражали и золото солнца и грязные пятна изорванных ветром облаков,
он, с печалью и завистью, думал...
Пили мёд со льдом из высоких, гранёных бокалов; мёд привезла в подарок Ольге эта
женщина,
он был золотист, как янтарь, весело пощипывал язык, подсказывал Пётру какие-то очень бойкие слова, но
их некуда было вставить, брат непрерывно и беспокойно трещал...
Он ставил эту
женщину рядом с собою, и тотчас же возникала пред
ним жизнь удивительно лёгкая, уютная, красивая внешне, приятно тихая внутренне, без необходимости ежедневно видеть десятки нерадивых к делу людей; всегда чем-то недовольные,
они то кричали, жаловались, то лгали, стараясь обмануть,
их назойливая лесть раздражала так же, как плохо скрытая, но всё растущая враждебность.
Он не испытывал вожделения к Поповой, в мечтах она являлась пред
ним не
женщиной, которую
он желал, а необходимым дополнением к ласковому уюту дома, к хорошей, праведной жизни.
Но когда эта
женщина переехала в город,
он стал часто видеть её у Алексея и вдруг почувствовал себя ошеломлённым.
Впервые
женщина действовала на
него так властно и сокрушительно;
он даже испугался, смутно ощущая в этом нечто опасное, угрожающее. Послав своего кучера за доктором,
он тотчас ушёл пешком по дороге на фабрику.
Он уже и в этот час, видел, что внезапно вспыхнувшее влечение к Поповой ломает и темнит в
нём что-то милое
ему, отодвигая эту
женщину в ряд обычного.
Он слишком хорошо знал, что такое жена, и у
него не было причин думать, что любовница может быть чем-то или как-то лучше
женщины, чьи пресные, обязательные ласки почти уже не возбуждали
его.
Самое жуткое, что осталось в памяти ослепляющим пятном, это —
женщина, Паула Менотти.
Он видел её в большой, пустой комнате с голыми стенами; треть комнаты занимал стол, нагруженный бутылками, разноцветным стеклом рюмок и бокалов, вазами цветов и фрукт, серебряными ведёрками с икрой и шампанским. Человек десять рыжих, лысых, седоватых людей нетерпеливо сидели за столом; среди нескольких пустых стульев один был украшен цветами.
Пятеро таких же солидных, серьёзных людей, согнувшись, напрягаясь, как лошади, ввезли в комнату рояль за полотенца, привязанные к
его ножкам; на чёрной, блестящей крышке рояля лежала нагая
женщина, ослепительно белая и страшная бесстыдством наготы.
Нагая
женщина волнисто выпрямилась, тряхнула головою, волосы перекинулись на её нахально торчавшие груди, спрятали
их; она закачалась и запела медленно, негромко, в нос, отдалённым, мечтающим голосом.
Однако
он понимал, что, если
женщина эта прикажет,
он пойдёт за нею и сделает всё, чего она захочет.
И всё-таки
он смотрел на
женщину, прикованный неотразимой, покоряющей силой её наготы.
Вдруг музыка оборвалась,
женщина спрыгнула на пол, чёрный Стёпа окутал её золотистым халатом и убежал с нею, а люди закричали, завыли, хлопая ладонями, хватая друг друга; завертелись лакеи, белые, точно покойники в саванах; зазвенели рюмки и бокалы, и люди начали пить жадно, как в знойный день. Пили и ели
они нехорошо, непристойно; было почти противно видеть головы, склонённые над столом, это напоминало свиней над корытом.
Явилась толпа цыган,
они раздражающе пели, плясали, в
них стали бросать огурцами, салфетками —
они исчезли; на место
их Стёпа пригнал шумный табун
женщин; одна из
них, маленькая, полная, в красном платье, присев на колени Петра, поднесла к
его губам бокал шампанского и, звонко чокнувшись своим бокалом, предложила...
Поражало
его умение ярмарочных
женщин высасывать деньги и какая-то бессмысленная трата
ими заработка, достигнутого ценою бесстыдных, пьяных ночей.
Ему сказали, что человек с собачьим лицом, крупнейший меховщик, тратил на Паулу Менотти десятки тысяч, платил ей по три тысячи каждый раз, когда она показывала себя голой. Другой, с лиловыми ушами, закуривая сигары, зажигая на свече сторублевые билеты, совал за пазухи
женщин пачки кредиток.
Он всех
женщин называл немками. Артамонов же стал видеть в каждой из
них неприкрытое бесстыдство густоволосой Паулы, и все
женщины, — глупые и лукавые, скрытные и дерзкие, — чувствовал
он, враждебны
ему; даже вспоминая о жене,
он и в ней подмечал нечто скрыто враждебное.
«Моль», — думал
он, присматриваясь к цветистому хороводу красивых, юных
женщин, очень живо и ярко воскрешаемых памятью.
Он не мог поняты что же это, как же? Люди работают, гремят цепями дела, оглушая самих себя только для того, чтоб накопить как можно больше денег, а потом — жгут деньги, бросают
их горстями к ногам распутных
женщин? И всё это большие, солидные люди, женатые, детные, хозяева огромных фабрик.
Несмотря на слабость своего здоровья, Алексей тоже распутничал. У
него была, видимо, постоянная и давняя любовница, москвичка, содержавшая хор певиц, дородная, вальяжная
женщина с медовым голосом и лучистыми глазами. Говорили, что ей уже сорок лет, но по лицу её, матово-белому, с румянцем под кожей, казалось, что ей нет и тридцати.
Теперь, после смерти Серафима Утешителя, Артамонов старший ходил развлекаться к вдовой дьяконице Таисье Параклитовой,
женщине неопределённых лет, худенькой, похожей на подростка и на чёрную козу. Она была тихая и всегда во всём соглашалась с
ним...
Женщина козой прыгала на колени к
нему, она была удивительно лёгкая и тёплая; раскрыв пред собою невидимую книгу, она читала...
Её рассказы о дрянненьких былях города путали думы Артамонова, отводили
их в сторону, оправдывали и укрепляли
его неприязнь к скучным грешникам — горожанам. На место этих дум вставали и двигались по какому-то кругу картины буйных кутежей на ярмарке; метались неистовые люди, жадно выкатив пьяные, но никогда не сытые глаза, жгли деньги и, ничего не жалея, безумствовали всячески в лютом озлоблении плоти, стремясь к большой, ослепительно белой на чёрном, бесстыдно обнажённой
женщине…
Яков лежал на диване и курил, наслаждаясь ощущением насыщенности, исключающей все желания; это ощущение
он ценил выше всего в жизни, видя в
нём весь её смысл.
Оно являлось одинаково приятным и после вкусного обеда и после обладания
женщиной.
Она, конечно, несравнимо лучше всех девиц и
женщин, которых
он знал, и была бы совершенно хороша, если б не её глупый характер.
— Нет, знаешь, — схватив
его слова на лету и встряхнув головою, заговорили
женщина ломким голосом. Послушав минуту, две её царапающие, крючковатые слова, Яков сел, бросил папиросу на пол и, надевая ботинки, сказал, вздохнув...
«Ничего не надо говорить», — подумал Яков, выходя на крыльцо, и стал смотреть, как тени чёрной и белой
женщин стирают пыль с камней; камни становятся всё светлее. Мать шепталась с Тихоном,
он согласно кивал головою, конь тоже соглашался; в глазу
его светилось медное пятно. Вышел из дома отец, мать сказала
ему...
Подозревая в
нём соперника, Яков Артамонов боялся столкновений с поручиком, но у
него не возникало мысли о том, чтоб уступить Маврину Полину, —
женщина становилась всё приятнее
ему. Всё-таки
он уже не однажды предупреждал её...