Неточные совпадения
На Поречной стройно вытянулись лучшие дома, — голубые, красные, зеленые, почти
все с палисадниками, — белый дом председателя земской управы Фогеля, с башенкой на крыше; краснокирпичный с желтыми ставнями —
головы; розоватый — отца протоиерея Исаии Кудрявского и еще длинный ряд хвастливых уютных домиков — в них квартировали власти: войсковой начальник Покивайко, страстный любитель пения, — прозван Мазепой за большие усы и толщину; податной инспектор Жуков, хмурый человек, страдавший запоем; земский начальник Штрехель, театрал и драматург; исправник Карл Игнатьевич Вормс и развеселый доктор Ряхин, лучший артист местного кружка любителей комедии и драмы.
Неизвестно было, на какие средства он живет; сам он явно избегал общения с людьми, разговаривал сухо и неохотно и не мог никому смотреть в лицо, а
всё прятал свой глаз, прищуривая его и дергая
головой снизу вверх.
По вечерам одиноко шлялся в поле за слободой, пристально разглядывая землю темным оком и — как
все кривые — держа
голову всегда склоненною немного набок.
И
все знали, что из города он воротится около шести вечера. По праздникам он ходил к ранней обедне, потом пил чай в трактире Синемухи, и вплоть до поздней ночи его можно было видеть всюду на улицах слободы: ходит человек не торопясь, задумчиво тыкает в песок черешневой палочкой и во
все стороны вертит
головой,
всех замечая, со
всеми предупредительно здороваясь, умея ответить на
все вопросы. Речь его носит оттенок книжный, и это усиливает значение ее.
Берегом, покачиваясь на длинных ногах, шагает высокий большеголовый парень, без шапки, босой, с удилищами на плече и корзиною из бересты в руках. На его тонком сутулом теле тяжело висит рваное ватное пальто, шея у него длинная, и он странно кивает большой
головой, точно кланяясь
всему, что видит под ногами у себя.
Сима стоит над ними, опустя тяжелую
голову, молча шевелит губами и
всё роет песок пальцами ноги. Потом он покачивается, точно готовясь упасть, и идет прочь, загребая ногами.
Вавило играет песню: отчаянно взмахивает
головой, на высоких, скорбных нотах — прижимает руки к сердцу, тоскливо смотрит в небо и безнадежно разводит руками,
все его движения ладно сливаются со словами песни. Лицо у него ежеминутно меняется: оно и грустно и нахмурено, то сурово, то мягко, и бледнеет и загорается румянцем. Он поет
всем телом и, точно пьянея от песни, качается на ногах.
Развивались события, нарастало количество бед, горожане
всё чаще собирались в «Лиссабон», стали говорить друг другу сердитые дерзости и тоже начали хмуро поругивать немцев; однажды дошло до того, что земский начальник Штрехель, пожелтев от гнева, крикнул
голове и Кожемякину...
А Вавило Бурмистров, не поддаваясь общему оживлению, отошел к стене, закинул руки за шею и, наклоня
голову, следил за
всеми исподлобья. Он чувствовал, что первым человеком в слободе отныне станет кривой. Вспоминал свои озорные выходки против полиции, бесчисленные дерзости, сказанные начальству, побои, принятые от городовых и пожарной команды, —
всё это делалось ради укрепления за собою славы героя и было дорого оплачено боками, кровью.
Сейчас он видел, что
все друзья, увлеченные беседою с кривым, забыли о нем, — никто не замечает его, не заговаривает с ним. Не однажды он хотел пустить в кучу людей стулом, но обида, становясь
всё тяжелее, давила сердце, обессиливала руки, и, постояв несколько минут, — они шли медленно, — Бурмистров, не поднимая
головы, тихонько ушел из трактира.
Говорил он долго и сухо, точно в барабан бил языком. Бурмистров, заложив руки за спину, не мигая, смотрел на стол, где аккуратно стояли и лежали странные вещи: борзая собака желтой меди, стальной кубик, черный, с коротким дулом, револьвер,
голая фарфоровая женщина, костяная чаша, подобная человечьему черепу, а в ней — сигары, масса цапок с бумагами, и надо
всем возвышалась высокая, на мраморной колонне, лампа с квадратным абажуром.
— Пустяки
всё это! — тихо и серьезно сказал Тиунов. Вавило посмотрел на него и качнул
головой, недоумевая.
— Верно! — мотая
головой, восклицал Вавило. — Ах, ну и верно же, ей-богу!
Всё во мне есть!
Девушкин начал прятаться от людей, ходил в город
всё реже и только когда не мог избежать этого. Ясно видел, что никому не нравится,
все смотрят на него с любопытством и нет людей, которые привлекали бы его сердце. Его длинная фигура, с неуклюжею
головою на уродливо тонкой шее, желтое, костлявое лицо и пустые глаза, его робость, скрипучий, срывающийся голос и неподвижные, лишние руки —
весь он не возбуждал в людях симпатии.
— Кроме птиц —
все толкутся на одном месте. Идет человек, наклоня
голову, смотрит в землю, думает о чем-то… Волки зимой воют — тоже и холодно и голодно им! И, поди-ка, всякому страшно —
всё только одни волки вокруг него! Когда они воют, я словно пьяный делаюсь — терпенья нет слышать!
Фелицата Назаровна негромко и рассыпчато засмеялась, вскинула
голову и подошла к нему. Сегодня ее волосы были причесаны вверх короной, увеличивая рост хозяйки; широкий красный капот, браслеты и кольца на руках, лязг связки ключей у пояса, мелкие, оскаленные зубы и насмешливо прищуренные глаза —
всё это принудило дворника опустить и руки и
голову.
Его обливали водой, терли за ушами спиртом, потом он уснул, положив
голову на колени Фелицаты. И даже Ванька Хряпов, всегда веселый и добродушный, был пасмурен и
всё что-то шептал па ухо Серафиме Пушкаревой, а она, слушая его, тихонько отирала слезы и несколько раз поцеловала Ивана в лоб особенным поцелуем, смешным и печальным.
— Пустое затеяно! — говорил бондарь, вытягиваясь во
весь рост. — Ты пойми, слобожанин, что нам с того, коли где-то, за тысячу верст, некакие люди — ну, скажем, пускай умные — сядут про наши дела говорить? Чего издали увидят? Нет, ты мне тут вот, на месте дай права! Дома мне их дай, чтоб я вору,
голове Сухобаеву, по
всем законам сопротивляться мог, чтоб он меня окладом не душил, — вот чего мне позволь! А что на краю земли-то — нас не касаемо!
Его большая
голова вертелась во
все стороны, голос срывался, глаза налились испугом, на щеках блестели капли пота или слез. Трактир был полон, трещали стулья и столы, с улицы теснился в дверь народ, то и дело звенели жалобно разбитые стекла, и Семянников плачевно кричал тонким голосом...
Явились женщины, их высокие голоса, вливаясь в общий шум, приподнимали его и обостряли отношения: шум пенился, точно крепкая брага, становился
все пьянее, кружил
головы.
Из окна виден был двор полицейского правления, убранный истоптанною желтою травою, среди двора стояли, подняв оглобли к небу, пожарные телеги с бочками и баграми. В открытых дверях конюшен покачивали
головами лошади. Одна из них, серая и костлявая,
все время вздергивала губу вверх, точно усмехалась усталой усмешкой. Над глазами у нее были глубокие ямы, на левой передней ноге — черный бинт, было в ней что-то вдовье и лицемерное.
Стояли они тесной кучкой, говорили негромко, серьезно, и среди них возвышалась огромная седая
голова Кулугурова.
Все были одеты тепло, некоторые в валенках, хотя снега еще не было. Они топтались на кочках мерзлой грязи и жухлого бурьяна, вполголоса говоря друг другу...
—
Все дела остановились — какие могут быть убытки, а? Да будь-ка я на месте
головы, да я бы… ах, господи! гонцов бы везде послал…