Неточные совпадения
Драться мне не
хотелось, я
был подавлен ослабляющей скукой, мне неловко
было смотреть на озлобленное лицо брата.
Незадолго перед этим Валёк отравил мою собаку; мне очень
захотелось приманить эту, новую. Я выбежал на тропу, собака странно изогнулась, не ворочая шеей, взглянула на меня зеленым взглядом голодных глаз и прыгнула в лес, поджав хвост. Осанка у нее
была не собачья, и, когда я свистнул, она дико бросилась в кусты.
Играть
хотелось страстно, и я увлекался играми до неистовства.
Был достаточно ловок, силен и скоро заслужил славу игрока в бабки, в шар и в городки в ближних улицах.
Он накрыл голову мою тяжелым бархатом, я задыхался в запахе воска и ладана, говорить
было трудно и не
хотелось.
Странные слова, незнакомые имена надоедливо запоминались, щекотали язык,
хотелось ежеминутно повторять их — может
быть, в звуках откроется смысл?
Хотелось плакать, слезы кипели в груди, сердце точно варилось в них; это
было больно.
Мне
захотелось сделать ему приятное — подарить книгу. В Казани на пристани я купил за пятачок «Предание о том, как солдат спас Петра Великого», но в тот час повар
был пьян, сердит, я не решился отдать ему подарок и сначала сам прочитал «Предание». Оно мне очень понравилось, — все так просто, понятно, интересно и кратко. Я
был уверен, что эта книга доставит удовольствие моему учителю.
Было и еще много плохого для меня, часто мне
хотелось убежать с парохода на первой же пристани, уйти в лес. Но удерживал Смурый: он относился ко мне все мягче, — и меня страшно пленяло непрерывное движение парохода.
Было неприятно, когда он останавливался у пристани, и я все ждал — вот случится что-то, и мы поплывем из Камы в Белую, в Вятку, а то — по Волге, я увижу новые берега, города, новых людей.
Мне
захотелось взглянуть на нее еще раз, — что
будет, если я пойду, попрошу у нее книжку?
Я чувствовал себя у порога каких-то великих тайн и жил, как помешанный.
Хотелось дочитать книгу,
было боязно, что она пропадет у солдата или он как-нибудь испортит ее. Что я скажу тогда закройщице?
Тяжелы
были мне эти зимние вечера на глазах хозяев, в маленькой, тесной комнате. Мертвая ночь за окном; изредка потрескивает мороз, люди сидят у стола и молчат, как мороженые рыбы. А то — вьюга шаркает по стеклам и по стене, гудит в трубах, стучит вьюшками; в детской плачут младенцы, —
хочется сесть в темный угол и, съежившись, выть волком.
Мне
хотелось сбежать вниз на двор, плясать от радости, благодарно целовать прачку, но в это время, — должно
быть, из окна, — закричала моя хозяйка...
Хотя приказчик в глаза и за глаза восхищается его умом, но
есть минуты, когда ему так же, как и мне,
хочется разозлить, обидеть старика.
— Что вы, куманек, беспокоитесь? У всякого своя рука, свой аппетит; больше того, сколько
хочется, — никто не может
есть!
Его слушали молча; должно
быть, всем, как и мне, не
хотелось говорить. Работали неохотно, поглядывая на часы, а когда пробило девять — бросили работу очень дружно.
— Вот, — говорил Ситанов, задумчиво хмурясь, —
было большое дело, хорошая мастерская, трудился над этим делом умный человек, а теперь все хинью идет, все в Кузькины лапы направилось! Работали-работали, а всё на чужого дядю! Подумаешь об этом, и вдруг в башке лопнет какая-то пружинка — ничего не
хочется, наплевать бы на всю работу да лечь на крышу и лежать целое лето, глядя в небо…
Я слишком много стал думать о женщинах и уже решал вопрос: а не пойти ли в следующий праздник туда, куда все ходят? Это не
было желанием физическим, — я
был здоров и брезглив, но порою до бешенства
хотелось обнять кого-то ласкового, умного и откровенно, бесконечно долго говорить, как матери, о тревогах души.
Мои товарищи
были старше меня, но я казался сам себе более взрослым, более зрелым и опытным, чем они; это несколько смущало меня — мне
хотелось чувствовать себя ближе к ним.
Мне
было жалко ее, неловко перед нею и
хотелось спросить — где же ее дочь? А она,
выпив водки и горячего чаю, заговорила бойко, грубо, как все женщины этой улицы; но когда я спросил ее о дочери, сразу отрезвев, она крикнула...
Я воротился на двор, к Ардальону, — он хотел идти со мною ловить раков, а мне
хотелось рассказать ему об этой женщине. Но его и Робенка уже не
было на крыше; пока я искал их по запутанному двору, на улице начался шум скандала, обычный для нее.
И
было в нем нечто неприятное мне, мешавшее полюбить его, — а
хотелось любить этого человека не только тогда, когда он
пел.
Мне
хотелось поговорить с ним, когда он трезв, но трезвый он только мычал, глядя на все отуманенными, тоскливыми глазами. От кого-то я узнал, что этот на всю жизнь пьяный человек учился в казанской академии, мог
быть архиереем, — я не поверил этому. Но однажды, рассказывая ему о себе, я упомянул имя епископа Хрисанфа; октавист тряхнул головою и сказал...
Я сразу понял, что человек не пьян, а — мертв, но это
было так неожиданно, что не
хотелось верить. Помню, я не чувствовал ни страха, ни жалости, глядя на большой, гладкий череп, высунувшийся из-под пальто, и на синее ухо, — не верилось, что человек мог убить себя в такой ласковый весенний день.
У меня ничего не
было, кроме маленького томика Беранже и песен Гейне;
хотелось приобрести Пушкина, но единственный букинист города, злой старичок, требовал за Пушкина слишком много.
В монастырь не
хотелось, но я чувствовал, что запутался и верчусь в заколдованном круге непонятного.
Было тоскливо. Жизнь стала похожа на осенний лес, — грибы уже сошли, делать в пустом лесу нечего, и кажется, что насквозь знаешь его.
Больше ни о чем не
хотелось спрашивать дядю. Грустно
было с ним, и жалко
было его; все вспоминались бойкие песни и этот звон гитары, сочившийся радостью сквозь мягкую грусть. Не забыл я и веселого Цыгана, не забыл и, глядя на измятую фигуру дяди Якова, думал невольно...