Неточные совпадения
Вышли в сад. На узкой полосе земли, между двух
домов, стояло десятка полтора старых лип, могучие стволы были покрыты зеленой ватой лишаев, черные голые сучья торчали мертво. И ни одного вороньего гнезда среди них. Деревья — точно памятники на кладбище. Кроме этих лип, в саду ничего не было, ни куста, ни травы; земля на дорожках плотно утоптана и черна, точно чугунная; там, где из-под жухлой прошлогодней листвы видны ее лысины, она тоже подернута плесенью,
как стоячая вода ряской.
Собака потерлась о мои ноги, и дальше пошли втроем. Двенадцать раз подходила бабушка под окна, оставляя на подоконниках «тихую милостыню»; начало светать, из тьмы вырастали серые
дома, поднималась белая,
как сахар, колокольня Напольной церкви; кирпичная ограда кладбища поредела, точно худая рогожа.
Иногда, уходя от душных испарений куриного помета, я вылезал из дровяника, забирался на крышу его и следил,
как в
доме просыпались безглазые люди, огромные, распухшие во сне.
Она никогда не плутала в лесу, безошибочно определяя дорогу к
дому. По запахам трав она знала,
какие грибы должны быть в этом месте,
какие — в ином, и часто экзаменовала меня.
Улицы,
как я привык понимать ее, — нет; перед
домом распластался грязный овраг, в двух местах его перерезали узкие дамбы.
Налево овраг выходит к арестантским ротам, в него сваливают мусор со дворов, и на дне его стоит лужа густой, темно-зеленой грязи; направо, в конце оврага, киснет илистый Звездин пруд, а центр оврага —
как раз против
дома; половина засыпана сором, заросла крапивой, лопухами, конским щавелем, в другой половине священник Доримедонт Покровский развел сад; в саду — беседка из тонких дранок, окрашенных зеленою краской.
Свекровь и сноха ругались каждый день; меня очень удивляло,
как легко и быстро они ссорятся. С утра, обе нечесаные, расстегнутые, они начинали метаться по комнатам, точно в
доме случился пожар: суетились целый день, отдыхая только за столом во время обеда, вечернего чая и ужина. Пили и ели много, до опьянения, до усталости, за обедом говорили о кушаньях и ленивенько переругивались, готовясь к большой ссоре. Что бы ни изготовила свекровь, сноха непременно говорила...
…Работал я охотно, — мне нравилось уничтожать грязь в
доме, мыть полы, чистить медную посуду, отдушники, ручки дверей; я не однажды слышал,
как в мирные часы женщины говорили про меня...
Я долго, чуть не со слезами, смотрел на эти непоправимые чудеса, пытаясь понять,
как они совершились. И, не поняв, решил исправить дело помощью фантазии: нарисовал по фасаду
дома на всех карнизах и на гребне крыши ворон, голубей, воробьев, а на земле перед окном — кривоногих людей, под зонтиками, не совсем прикрывшими их уродства. Затем исчертил все это наискось полосками и отнес работу учителю.
Порою, сквозь форточки освещенных окон, в чистый воздух прольются какие-то особенные запахи — тонкие, незнакомые, намекающие на иную жизнь, неведомую мне; стоишь под окном и, принюхиваясь, прислушиваясь, — догадываешься:
какая это жизнь, что за люди живут в этом
доме? Всенощная, а они — весело шумят, смеются, играют на каких-то особенных гитарах, из форточки густо течет меднострунный звон.
Рядом с полкой — большое окно, две рамы, разъединенные стойкой; бездонная синяя пустота смотрит в окно, кажется, что
дом, кухня, я — все висит на самом краю этой пустоты и, если сделать резкое движение, все сорвется в синюю, холодную дыру и полетит куда-то мимо звезд, в мертвой тишине, без шума,
как тонет камень, брошенный в воду. Долго я лежал неподвижно, боясь перевернуться с боку на бок, ожидая страшного конца жизни.
В хорошую погоду они рано утром являлись против нашего
дома, за оврагом, усеяв голое поле, точно белые грибы, и начинали сложную, интересную игру: ловкие, сильные, в белых рубахах, они весело бегали по полю с ружьями в руках, исчезали в овраге и вдруг, по зову трубы, снова высыпавшись на поле, с криками «ура», под зловещий бой барабанов, бежали прямо на наш
дом, ощетинившись штыками, и казалось, что сейчас они сковырнут с земли, размечут наш
дом,
как стог сена.
Я жил в тумане отупляющей тоски и, чтобы побороть ее, старался
как можно больше работать. Недостатка в работе не ощущалось, — в
доме было двое младенцев, няньки не угождали хозяевам, их постоянно меняли; я должен был возиться с младенцами, каждый день мыл пеленки и каждую неделю ходил на Жандармский ключ полоскать белье, — там меня осмеивали прачки.
Но все-таки в овраге, среди прачек, в кухнях у денщиков, в подвале у рабочих-землекопов было несравнимо интереснее, чем
дома, где застывшее однообразие речей, понятий, событий вызывало только тяжкую и злую скуку. Хозяева жили в заколдованном кругу еды, болезней, сна, суетливых приготовлений к еде, ко сну; они говорили о грехах, о смерти, очень боялись ее, они толклись,
как зерна вокруг жернова, всегда ожидая, что вот он раздавит их.
— Ничего, пиши!.. Господам не верь больше всего, они обманут девушку в один раз. Он знает свои слова и всё может сказать, а
как ты ему поверила, то — тебя в публичный
дом. А если накопишь рубль, так отдай попу, он и сохранит, когда хороший человек. А лучше зарывай в землю, чтоб никто не видел, и помни — где.
Все трое, они были чужими в
доме,
как будто случайно попали в одну из клеток этого большого садка для кур, напоминая синиц, которые, спасаясь от мороза, влетают через форточку в душное и грязное жилище людей.
В субботу, развешивая на чердаке белье, я вспомнил о книге, достал ее, развернул и прочитал начальную строку: «
Дома —
как люди: каждый имеет свою физиономию».
Дома меня встретили
как именинника, женщины заставили подробно рассказать,
как доктор лечил меня, что он говорил, — слушали и ахали, сладостно причмокивая, морщась. Удивлял меня этот их напряженный интерес к болезням, к боли и ко всему неприятному!
Книги сделали меня неуязвимым для многого: зная,
как любят и страдают, нельзя идти в публичный
дом; копеечный развратишко возбуждал отвращение к нему и жалость к людям, которым он был сладок. Рокамболь учил меня быть стойким, но поддаваться силе обстоятельств, герои Дюма внушали желание отдать себя какому-то важному, великому делу. Любимым героем моим был веселый король Генрих IV, мне казалось, что именно о нем говорит славная песня Беранже...
В базарные дни, среду и пятницу, торговля шла бойко, на террасе то и дело появлялись мужики и старухи, иногда целые семьи, всё — старообрядцы из Заволжья, недоверчивый и угрюмый лесной народ. Увидишь, бывало,
как медленно, точно боясь провалиться, шагает по галерее тяжелый человек, закутанный в овчину и толстое,
дома валянное сукно, — становится неловко перед ним, стыдно. С великим усилием встанешь на дороге ему, вертишься под его ногами в пудовых сапогах и комаром поешь...
— А откуда бы тебе знать,
как они живут? Али ты в гости часто ходишь к ним? Здесь, парень, улица, а на улице человеки не живут, на улице они торгуют, а то — прошел по ней скоренько да и — опять домой! На улицу люди выходят одетые, а под одежей не знать, каковы они есть; открыто человек живет у себя
дома, в своих четырех стенах, а
как он там живет — это тебе неизвестно!
— А кто может знать,
какие у соседа мысли? — строго округляя глаза, говорит старик веским баском. — Мысли —
как воши, их не сочтеши, — сказывают старики. Может, человек, придя домой-то, падет на колени да и заплачет, бога умоляя: «Прости, Господи, согрешил во святой день твой!» Может, дом-от для него — монастырь и живет он там только с богом одним? Так-то вот! Каждый паучок знай свой уголок, плети паутину да умей понять свой вес, чтобы выдержала тебя…
Эта жалость к людям и меня все более беспокоит. Нам обоим,
как я сказал уже, все мастера казались хорошими людьми, а жизнь — была плоха, недостойна их, невыносимо скучна. В дни зимних вьюг, когда все на земле —
дома, деревья — тряслось, выло, плакало и великопостно звонили унылые колокола, скука вливалась в мастерскую волною, тяжкой,
как свинец, давила на людей, умерщвляя в них все живое, вытаскивая в кабак, к женщинам, которые служили таким же средством забыться,
как водка.
В
доме у меня был тоже враг — невеста приказчика, чрезмерно игривая девица; с нею играла вся молодежь мастерской, поджидая ее в сенях, обнимая; она не обижалась на это, а только взвизгивала тихонько,
как маленькая собачка.
Он говорит лениво, спокойно, думая о чем-то другом. Вокруг тихо, пустынно и невероятно,
как во сне. Волга и Ока слились в огромное озеро; вдали, на мохнатой горе, пестро красуется город, весь в садах, еще темных, но почки деревьев уже набухли, и сады одевают
дома и церкви зеленоватой теплой шубой. Над водою стелется густо пасхальный звон, слышно,
как гудит город, а здесь — точно на забытом кладбище.
— Ночей не спал, — говорит хозяин. — Бывало, встану с постели и стою у двери ее, дрожу,
как собачонка, —
дом холодный был! По ночам ее хозяин посещал, мог меня застать, а я — не боялся, да…
Дома у меня есть книги; в квартире, где жила Королева Марго, теперь живет большое семейство: пять барышень, одна красивее другой, и двое гимназистов, — эти люди дают мне книги. Я с жадностью читаю Тургенева и удивляюсь,
как у него все понятно, просто и по-осеннему прозрачно,
как чисты его люди и
как хорошо все, о чем он кротко благовестит.
«Мертвые души» я прочитал неохотно; «Записки из мертвого
дома» — тоже; «Мертвые души», «Мертвый
дом», «Смерть», «Три смерти», «Живые мощи» — это однообразие названий книг невольно останавливало внимание, возбуждая смутную неприязнь к таким книгам. «Знамение времени», «Шаг за шагом», «Что делать?», «Хроника села Смурина» — тоже не понравились мне,
как и все книги этого порядка.
Я ждал этих изречений,
как благостыни, — приятно было слышать необычные сочетания слов в
доме, где все говорили бесцветным языком, закостеневшим в истертых, однообразных формах.
Мы пришли в один из дешевеньких
домов «развеселого Кунавина села», нас встретила вороватая старушка. Осип пошептался с нею, и она провела нас в пустую маленькую комнату, темную и грязную,
как стойло. На койке спала, разметавшись, большая толстая женщина; старуха толкнула ее кулаком в бок и сказала...
Зимою работы на ярмарке почти не было;
дома я нес,
как раньше, многочисленные мелкие обязанности; они поглощали весь день, но вечера оставались свободными, я снова читал вслух хозяевам неприятные мне романы из «Нивы», из «Московского листка», а по ночам занимался чтением хороших книг и пробовал писать стихи.