Неточные совпадения
И они стали рассказывать
друг другу о любовниках дамы,
о ее кутежах.
Богатому
о господе не думается,
О Страшном суде не мерещится,
Бедный-то ему ни
друг, ни брат,
Ему бы все только золото собирать
А быть тому злату в аду угольями...
Вот оно как! Жить надо —
друг о дружке, а бог — обо всех! А рада я, что ты опять со мной…
Хорошо также дойти до бабушкина бога, до ее богородицы и сказать им всю правду
о том, как плохо живут люди, как нехорошо, обидно хоронят они
друг друга в дрянном песке.
Мне казалось, что за лето я прожил страшно много, постарел и поумнел, а у хозяев в это время скука стала гуще. Все так же часто они хворают, расстраивая себе желудки обильной едой, так же подробно рассказывают
друг другу о ходе болезней, старуха так же страшно и злобно молится богу. Молодая хозяйка после родов похудела, умалилась в пространстве, но двигается столь же важно и медленно, как беременная. Когда она шьет детям белье, то тихонько поет всегда одну песню...
Я сажусь на стул около двери уборной и говорю; мне приятно вспоминать
о другой жизни в этой, куда меня сунули против моей воли. Я увлекаюсь, забываю
о слушателях, но — ненадолго; женщины никогда не ездили на пароходе и спрашивают меня...
Было странно и неловко слушать, что они сами
о себе говорят столь бесстыдно. Я знал, как говорят
о женщинах матросы, солдаты, землекопы, я видел, что мужчины всегда хвастаются
друг перед
другом своей ловкостью в обманах женщин, выносливостью в сношениях с ними; я чувствовал, что они относятся к «бабам» враждебно, но почти всегда за рассказами мужчин
о своих победах, вместе с хвастовством, звучало что-то, позволявшее мне думать, что в этих рассказах хвастовства и выдумки больше, чем правды.
Прачки не рассказывали
друг другу о своих любовных приключениях, но во всем, что говорилось ими
о мужиках, я слышал чувство насмешливое, злое и думал, что, пожалуй, это правда: баба — сила!
Маленькая закройщица считалась во дворе полоумной, говорили, что она потеряла разум в книгах, дошла до того, что не может заниматься хозяйством, ее муж сам ходит на базар за провизией, сам заказывает обед и ужин кухарке, огромной нерусской бабе, угрюмой, с одним красным глазом, всегда мокрым, и узенькой розовой щелью вместо
другого. Сама же барыня — говорили
о ней — не умеет отличить буженину от телятины и однажды позорно купила вместо петрушки — хрен! Вы подумайте, какой ужас!
И вдруг денщики рассказали мне, что господа офицеры затеяли с маленькой закройщицей обидную и злую игру: они почти ежедневно, то один, то
другой, передают ей записки, в которых пишут
о любви к ней,
о своих страданиях,
о ее красоте. Она отвечает им, просит оставить ее в покое, сожалеет, что причинила горе, просит бога, чтобы он помог им разлюбить ее. Получив такую записку, офицеры читают ее все вместе, смеются над женщиной и вместе же составляют письмо к ней от лица кого-либо одного.
Я сажусь и действую толстой иглой, — мне жалко хозяина и всегда, во всем хочется посильно помочь ему. Мне все кажется, что однажды он бросит чертить, вышивать, играть в карты и начнет делать что-то
другое, интересное,
о чем он часто думает, вдруг бросая работу и глядя на нее неподвижно удивленными глазами, как на что-то незнакомое ему; волосы его спустились на лоб и щеки, он похож на послушника в монастыре.
Часто целые фразы долго живут в памяти, как заноза в пальце; мешая мне думать
о другом.
вызвали отвратительную беседу
о девушках, — это оскорбило меня до бешенства, и я ударил солдата Ермохина кастрюлей по голове. Сидоров и
другие денщики вырвали меня из неловких рук его, но с той поры я не решался бегать по офицерским кухням.
Она говорила спокойно, беззлобно, сидела, сложив руки на большой груди, опираясь спиною
о забор, печально уставив глаза на сорную, засыпанную щебнем дамбу. Я заслушался умных речей, забыл
о времени и вдруг увидал на конце дамбы хозяйку под руку с хозяином; они шли медленно, важно, как индейский петух с курицей, и пристально смотрели на нас, что-то говоря
друг другу.
Яков Шумов говорит
о душе так же осторожно, мало и неохотно, как говорила
о ней бабушка. Ругаясь, он не задевал душу, а когда
о ней рассуждали
другие, молчал, согнув красную бычью шею. Когда я спрашиваю его — что такое душа? — он отвечает...
Кончив дела, усаживались у прилавка, точно вороны на меже, пили чай с калачами и постным сахаром и рассказывали
друг другу о гонениях со стороны никонианской церкви: там — сделали обыск, отобрали богослужебные книги; тут — полиция закрыла молельню и привлекла хозяев ее к суду по 103-й статье.
Иконописная мастерская помещалась в двух комнатах большого полукаменного дома; одна комната
о трех окнах во двор и двух — в сад;
другая — окно в сад, окно на улицу. Окна маленькие, квадратные, стекла в них, радужные от старости, неохотно пропускают в мастерскую бедный, рассеянный свет зимних дней.
А Жихарев ходит вокруг этой каменной бабы, противоречиво изменяя лицо, — кажется, пляшет не один, а десять человек, все разные: один — тихий, покорный;
другой — сердитый, пугающий; третий — сам чего-то боится и, тихонько охая, хочет незаметно уйти от большой, неприятной женщины. Вот явился еще один — оскалил зубы и судорожно изгибается, точно раненая собака. Эта скучная, некрасивая пляска вызывает у меня тяжелое уныние, будит нехорошие воспоминания
о солдатах, прачках и кухарках,
о собачьих свадьбах.
Павел Одинцов тоже усвоил эти мысли Ситанова и, раскуривая папиросу приемами взрослого, философствовал
о боге,
о пьянстве, женщинах и
о том, что всякая работа исчезает, одни что-то делают, а
другие разрушают сотворенное, не ценя и не понимая его.
Эти беседы не давали мне покоя — хотелось знать,
о чем могут дружески говорить люди, так не похожие один на
другого? Но, когда я подходил к ним, казак ворчал...
Он говорит лениво, спокойно, думая
о чем-то
другом. Вокруг тихо, пустынно и невероятно, как во сне. Волга и Ока слились в огромное озеро; вдали, на мохнатой горе, пестро красуется город, весь в садах, еще темных, но почки деревьев уже набухли, и сады одевают дома и церкви зеленоватой теплой шубой. Над водою стелется густо пасхальный звон, слышно, как гудит город, а здесь — точно на забытом кладбище.
Дома у меня есть книги; в квартире, где жила Королева Марго, теперь живет большое семейство: пять барышень, одна красивее
другой, и двое гимназистов, — эти люди дают мне книги. Я с жадностью читаю Тургенева и удивляюсь, как у него все понятно, просто и по-осеннему прозрачно, как чисты его люди и как хорошо все,
о чем он кротко благовестит.
По вечерам на крыльце дома собиралась большая компания: братья К., их сестры, подростки; курносый гимназист Вячеслав Семашко; иногда приходила барышня Птицына, дочь какого-то важного чиновника. Говорили
о книгах,
о стихах, — это было близко, понятно и мне; я читал больше, чем все они. Но чаще они рассказывали
друг другу о гимназии, жаловались на учителей; слушая их рассказы, я чувствовал себя свободнее товарищей, очень удивлялся силе их терпения, но все-таки завидовал им — они учатся!
Они много говорили
о барышнях, влюблялись то в одну, то в
другую, пытались сочинять стихи; нередко в этом деле требовалась моя помощь, я охотно упражнялся в стихосложении, легко находил рифмы, но почему-то стихи у меня всегда выходили юмористическими, а барышню Птицыну, которой чаще
других назначались стихотворения, я обязательно сравнивал с овощами — с луковицей.
Он опрокидывал все мои представления
о нем и его
друзьях. Мне трудно было сомневаться в правде его отзывов, — я видел, что Ефимушка, Петр, Григорий считают благообразного старика более умным и сведущим во всех житейских делах, чем сами они. Они обо всем советовались с ним, выслушивали его советы внимательно, оказывали ему всякие знаки почтения.
Рассказывая
о своих победах, Ефимушка не хвастался, не насмешничал над побежденной, как всегда делали
другие, он только радостно и благодарно умилялся, а серые глаза его удивленно расширялись.
Кровельщик не вступает в беседы
о боге, правде,
о сектах,
о горе жизни человеческой — любимые беседы его
друзей.
Но чаще думалось
о величине земли,
о городах, известных мне по книгам,
о чужих странах, где живут иначе. В книгах иноземных писателей жизнь рисовалась чище, милее, менее трудной, чем та, которая медленно и однообразно кипела вокруг меня. Это успокаивало мою тревогу, возбуждая упрямые мечты
о возможности
другой жизни.