Неточные совпадения
«Вот вы привыкли по ночам сидеть, а там, как солнце село,
так затушат все огни, — говорили другие, — а шум, стукотня какая, запах, крик!» — «Сопьетесь вы там
с кругу! — пугали некоторые, — пресная вода там в редкость, все больше ром пьют».
Экспедиция в Японию — не иголка: ее не спрячешь, не потеряешь. Трудно теперь съездить и в Италию, без ведома публики, тому, кто раз брался за перо. А тут предстоит объехать весь мир и рассказать об этом
так, чтоб слушали рассказ без скуки, без нетерпения. Но как и что рассказывать и описывать? Это одно и то же, что спросить,
с какою физиономией явиться в общество?
Нет науки о путешествиях: авторитеты, начиная от Аристотеля до Ломоносова включительно, молчат; путешествия не попали под ферулу риторики, и писатель свободен пробираться в недра гор, или опускаться в глубину океанов,
с ученою пытливостью, или, пожалуй, на крыльях вдохновения скользить по ним быстро и ловить мимоходом на бумагу их образы; описывать страны и народы исторически, статистически или только посмотреть, каковы трактиры, — словом, никому не отведено столько простора и никому от этого
так не тесно писать, как путешественнику.
Я писал вам, как мы, гонимые бурным ветром, дрожа от северного холода, пробежали мимо берегов Европы, как в первый раз пал на нас у подошвы гор Мадеры ласковый луч солнца и, после угрюмого, серо-свинцового неба и
такого же моря, заплескали голубые волны, засияли синие небеса, как мы жадно бросились к берегу погреться горячим дыханием земли, как упивались за версту повеявшим
с берега благоуханием цветов.
С первого раза невыгодно действует на воображение все, что потом привычному глазу кажется удобством: недостаток света, простора, люки, куда люди как будто проваливаются, пригвожденные к стенам комоды и диваны, привязанные к полу столы и стулья, тяжелые орудия, ядра и картечи, правильными кучами на кранцах, как на подносах, расставленные у орудий; груды снастей, висящих, лежащих, двигающихся и неподвижных, койки вместо постелей, отсутствие всего лишнего; порядок и стройность вместо красивого беспорядка и некрасивой распущенности, как в людях,
так и в убранстве этого плавучего жилища.
«Как же
так, — говорил он всякому, кому и дела не было до маяка, между прочим и мне, — по расчету уж
с полчаса мы должны видеть его.
Только у берегов Дании повеяло на нас теплом, и мы ожили. Холера исчезла со всеми признаками, ревматизм мой унялся, и я стал выходить на улицу —
так я прозвал палубу. Но бури не покидали нас: таков обычай на Балтийском море осенью. Пройдет день-два — тихо, как будто ветер собирается
с силами, и грянет потом
так, что бедное судно стонет, как живое существо.
Начинается крик, шум, угрозы,
с одной стороны по-русски,
с другой — энергические ответы и оправдания по-голландски, или по-английски, по-немецки. Друг друга в суматохе не слышат, не понимают, а кончится все-таки тем, что расцепятся, — и все смолкнет: корабль нем и недвижим опять; только часовой задумчиво ходит
с ружьем взад и вперед.
Так удавалось ему дня три, но однажды он воротился
с пустым кувшином, ерошил рукой затылок, чесал спину и чему-то хохотал, хотя сквозь смех проглядывала некоторая принужденность.
Я, кажется, прилагаю все старания, — говорит он со слезами в голосе и
с пафосом, — общество удостоило меня доверия, надеюсь, никто до сих пор не был против этого, что я блистательно оправдывал это доверие; я дорожу оказанною мне доверенностью…» — и
так продолжает, пока дружно не захохочут все и наконец он сам.
«Вам что за дело?» — «Может быть, что-нибудь насчет стола, находите, что это нехорошо, дорого,
так снимите
с меня эту обязанность: я ценю ваше доверие, но если я мог возбудить подозрения, недостойные вас и меня, то я готов отказаться…» Он даже встанет, положит салфетку, но общий хохот опять усадит его на место.
Мудрено ли, что при
таких понятиях я уехал от вас
с сухими глазами, чему немало способствовало еще и то, что, уезжая надолго и далеко, покидаешь кучу надоевших до крайности лиц, занятий, стен и едешь, как я ехал, в новые, чудесные миры, в существование которых плохо верится, хотя штурман по пальцам рассчитывает, когда должны прийти в Индию, когда в Китай, и уверяет, что он был везде по три раза.
Многие обрадовались бы видеть
такой необыкновенный случай: праздничную сторону народа и столицы, но я ждал не того; я видел это у себя; мне улыбался завтрашний, будничный день. Мне хотелось путешествовать не официально, не приехать и «осматривать», а жить и смотреть на все, не насилуя наблюдательности; не задавая себе утомительных уроков осматривать ежедневно,
с гидом в руках, по стольку-то улиц, музеев, зданий, церквей. От
такого путешествия остается в голове хаос улиц, памятников, да и то ненадолго.
Пожалуй, без приготовления, да еще без воображения, без наблюдательности, без идеи, путешествие, конечно, только забава. Но счастлив, кто может и забавляться
такою благородною забавой, в которой нехотя чему-нибудь да научишься! Вот Regent-street, Oxford-street, Trafalgar-place — не живые ли это черты чужой физиономии, на которой движется современная жизнь, и не звучит ли в именах память прошедшего, повествуя на каждом шагу, как слагалась эта жизнь? Что в этой жизни схожего и что несхожего
с нашей?..
Такие народные памятники — те же страницы истории, но тесно связанные
с текущею жизнью.
Самый Британский музеум, о котором я
так неблагосклонно отозвался за то, что он поглотил меня на целое утро в своих громадных сумрачных залах, когда мне хотелось на свет Божий, смотреть все живое, — он разве не есть огромная сокровищница, в которой не только ученый, художник, даже просто фланер, зевака, почерпнет какое-нибудь знание, уйдет
с идеей обогатить память свою не одним фактом?
Но при этом не забудьте взять от купца счет
с распиской в получении денег, —
так мне советовали делать; да и купцы, не дожидаясь требования, сами торопятся дать счет.
В человеке подавляется его уклонение от прямой цели; от этого, может быть,
так много встречается людей, которые
с первого взгляда покажутся ограниченными, а они только специальные.
Механик, инженер не побоится упрека в незнании политической экономии: он никогда не прочел ни одной книги по этой части; не заговаривайте
с ним и о естественных науках, ни о чем, кроме инженерной части, — он покажется
так жалко ограничен… а между тем под этою ограниченностью кроется иногда огромный талант и всегда сильный ум, но ум, весь ушедший в механику.
Кажется, честность, справедливость, сострадание добываются как каменный уголь,
так что в статистических таблицах можно, рядом
с итогом стальных вещей, бумажных тканей, показывать, что вот таким-то законом для той провинции или колонии добыто столько-то правосудия или для
такого дела подбавлено в общественную массу материала для выработки тишины, смягчения нравов и т. п.
Цвет глаз и волос до бесконечности разнообразен: есть совершенные брюнетки, то есть
с черными как смоль волосами и глазами, и в то же время
с необыкновенною белизной и ярким румянцем; потом следуют каштановые волосы, и все-таки белое лицо, и, наконец, те нежные лица — фарфоровой белизны,
с тонкою прозрачною кожею,
с легким розовым румянцем, окаймленные льняными кудрями, нежные и хрупкие создания
с лебединою шеей,
с неуловимою грацией в позе и движениях,
с горделивою стыдливостью в прозрачных и чистых, как стекло, и лучистых глазах.
Еще оставалось бы сказать что-нибудь о тех леди и мисс, которые, поравнявшись
с вами на улице, дарят улыбкой или выразительным взглядом, да о портсмутских дамах, продающих всякую всячину; но и те и другие
такие же, как у нас.
Другой,
с которым я чаще всего беседую, очень милый товарищ, тоже всегда ровный, никогда не выходящий из себя человек; но его не
так легко удовлетворить, как первого.
Светский человек умеет поставить себя в
такое отношение
с вами, как будто забывает о себе и делает все для вас, всем жертвует вам, не делая в самом деле и не жертвуя ничего, напротив, еще курит ваши же сигары, как барон мои.
Барин помнит даже, что в третьем году Василий Васильевич продал хлеб по три рубля, в прошлом дешевле, а Иван Иваныч по три
с четвертью. То в поле чужих мужиков встретит да спросит, то напишет кто-нибудь из города, а не то
так, видно, во сне приснится покупщик, и цена тоже. Недаром долго спит. И щелкают они на счетах
с приказчиком иногда все утро или целый вечер,
так что тоску наведут на жену и детей, а приказчик выйдет весь в поту из кабинета, как будто верст за тридцать на богомолье пешком ходил.
С книгами поступил он
так же, как и прежде: поставил их на верхние полки, куда рукой достать было нельзя, и
так плотно уставил, что вынуть книгу не было никакой возможности.
У него было то же враждебное чувство к книгам, как и у берегового моего слуги: оба они не любили предмета, за которым надо было ухаживать
с особенным тщанием, а чуть неосторожно поступишь,
так, того и гляди, разорвешь.
Едва станешь засыпать — во сне ведь другая жизнь и, стало быть, другие обстоятельства, — приснитесь вы, ваша гостиная или дача какая-нибудь; кругом знакомые лица; говоришь, слушаешь музыку: вдруг хаос — ваши лица искажаются в какие-то призраки; полуоткрываешь сонные глаза и видишь, не то во сне, не то наяву, половину вашего фортепиано и половину скамьи; на картине, вместо женщины
с обнаженной спиной, очутился часовой; раздался внезапный треск, звон — очнешься — что
такое? ничего: заскрипел трап, хлопнула дверь, упал графин, или кто-нибудь вскакивает
с постели и бранится, облитый водою, хлынувшей к нему из полупортика прямо на тюфяк.
Когда судно катится
с вершины волны к ее подножию и переходит на другую волну, оно делает
такой размах, что, кажется, сейчас рассыплется вдребезги; но когда убедишься, что этого не случится, тогда делается скучно, досадно, досада превращается в озлобление, а потом в уныние.
Уж
такое сердитое море здесь!» — прибавил он, глядя
с непростительным равнодушием в окно, как волны вставали и падали, рассыпаясь пеною и брызгами.
«Что
с тобой?» — «Да смех
такой…» — «Ну говори, что?» — «Шведов треснулся головой о палубу».
— «Где? как?» — «
С койки сорвался: мы трое подвесились к одному крючку, крючок сорвался, мы все и упали: я ничего, и Паисов ничего, упали просто и встали, а Шведов голову ушиб —
такой смех!
Меня сорвало
с него и ударило грудью о кресло
так сильно, что кресло хотя и осталось на месте, потому что было привязано к полу, но у него подломилась ножка, а меня перебросило через него и повлекло дальше по полу.
— Вот, вот
так! — учил он, опускаясь на пол. — Ай, ай! — закричал он потом, ища руками кругом, за что бы ухватиться. Его потащило
с горы, а он стремительно домчался вплоть до меня… на всегда готовом экипаже. Я только что успел подставить ноги, чтоб он своим ростом и дородством не сокрушил меня.
Прошлое спокойствие, минуты счастья, отличное плавание, родина, друзья — все забыто; а если и припоминается,
так с завистью.
— Севилья, caballeros
с гитарами и шпагами, женщины, балконы, лимоны и померанцы. Dahin бы, в Гренаду куда-нибудь, где
так умно и изящно путешествовал эпикуреец Боткин, умевший вытянуть до капли всю сладость испанского неба и воздуха, женщин и апельсинов, — пожить бы там, полежать под олеандрами, тополями, сочетать русскую лень
с испанскою и посмотреть, что из этого выйдет».
Гавани на Мадере нет, и рейд ее неудобен для судов, потому что нет глубины, или она, пожалуй, есть, и слишком большая, оттого и не годится для якорной стоянки: недалеко от берега — 60 и 50 сажен; наконец, почти у самой пристани,
так что
с судов разговаривать можно, — все еще пятнадцать сажен.
Дальше опять я видел важно шагающего англичанина, в белом галстухе, и если не
с зонтиком,
так с тростью.
«Как же вы пьете вино, когда и
так жарко?» — спросил я их
с помощью мальчишек и посредством трех или четырех языков.
Я оторвал один и очистил — кожа слезает почти от прикосновения; попробовал — не понравилось мне: пресно, отчасти сладко, но вяло и приторно, вкус мучнистый, похоже немного и на картофель, и на дыню, только не
так сладко, как дыня, и без аромата или
с своим собственным, каким-то грубоватым букетом.
«Что это
такое?» — спрашивал я, часто встречая по сторонам прекрасные сады
с домами.
Еще досаднее, что они носятся
с своею гордостью как курица
с яйцом и кудахтают на весь мир о своих успехах; наконец, еще более досадно, что они не всегда разборчивы в средствах к приобретению прав на чужой почве, что берут, чуть можно, посредством английской промышленности и английской юстиции; а где это не в ходу,
так вспоминают средневековый фаустрехт — все это досадно из рук вон.
Десерт состоял из апельсинов, варенья, бананов, гранат; еще были тут называемые по-английски кастард-эппльз (custard apples) плоды, похожие видом и на грушу, и на яблоко,
с белым мясом,
с черными семенами. И эти были неспелые. Хозяева просили нас взять по нескольку плодов
с собой и подержать их дня три-четыре и тогда уже есть. Мы
так и сделали.
«Что же это? как можно?» — закричите вы на меня… «А что ж
с ним делать? не послать же в самом деле в Россию». — «В стакан поставить да на стол». — «Знаю, знаю. На море это не совсем удобно». — «
Так зачем и говорить хозяйке, что пошлете в Россию?» Что это за житье — никогда не солги!
Переход от качки и холода к покою и теплу был
так ощутителен, что я
с радости не читал и не писал, позволял себе только мечтать — о чем? о Петербурге, о Москве, о вас? Нет, сознаюсь, мечты опережали корабль. Индия, Манила, Сандвичевы острова — все это вертелось у меня в голове, как у пьяного неясные лица его собеседников.
По крайней мере со мной, а
с вами, конечно, и подавно, всегда
так было: когда фальшивые и ненормальные явления и ощущения освобождали душу хоть на время от своего ига, когда глаза, привыкшие к стройности улиц и зданий, на минуту, случайно, падали на первый болотный луг, на крутой обрыв берега, всматривались в чащу соснового леса
с песчаной почвой, — как полюбишь каждую кочку, песчаный косогор и поросшую мелким кустарником рытвину!
Раз напечатлевшись в душе, эти бледные, но полные своей задумчивой жизни образы остаются там до сей минуты, нужды нет, что рядом
с ними теснятся теперь в душу
такие праздничные и поразительные явления.
Пониже дороги, ближе к морю, в ущелье скал кроется как будто трава —
так кажется
с корабля.
Улица напоминает любой наш уездный город в летний день, когда полуденное солнце жжет беспощадно,
так что ни одной живой души не видно нигде; только ребятишки безнаказанно,
с непокрытыми головами, бегают по улице и звонким криком нарушают безмолвие.
Идучи по улице, я заметил издали, что один из наших спутников вошел в какой-то дом. Мы шли втроем. «Куда это он пошел? пойдемте и мы!» — предложил я. Мы пошли к дому и вошли на маленький дворик, мощенный белыми каменными плитами. В углу, под навесом, привязан был осел, и тут же лежала свинья, но
такая жирная, что не могла встать на ноги. Дальше бродили какие-то пестрые, красивые куры, еще прыгал маленький,
с крупного воробья величиной, зеленый попугай, каких привозят иногда на петербургскую биржу.