Неточные совпадения
Гончарова.],
поэт, — хочу в Бразилию, в Индию, хочу туда, где солнце из камня вызывает жизнь и тут же рядом превращает в камень все, чего коснется своим огнем; где человек, как праотец наш, рвет несеяный плод, где рыщет лев, пресмыкается змей, где царствует вечное лето, — туда, в светлые чертоги Божьего мира, где природа, как баядерка, дышит сладострастием, где душно, страшно и обаятельно жить, где обессиленная фантазия немеет перед готовым созданием, где глаза не устанут смотреть,
а сердце биться».
И поэзия изменила свою священную красоту. Ваши музы, любезные
поэты [В. Г. Бенедиктов и
А. Н. Майков — примеч. Гончарова.], законные дочери парнасских камен, не подали бы вам услужливой лиры, не указали бы на тот поэтический образ, который кидается в глаза новейшему путешественнику. И какой это образ! Не блистающий красотою, не с атрибутами силы, не с искрой демонского огня в глазах, не с мечом, не в короне,
а просто в черном фраке, в круглой шляпе, в белом жилете, с зонтиком в руках.
Я уже от
поэтов знал, что он «безбрежен, мрачен, угрюм, беспределен, неизмерим и неукротим»,
а учитель географии сказал некогда, что он просто — Атлантический.
Море… Здесь я в первый раз понял, что значит «синее» море,
а до сих пор я знал об этом только от
поэтов, в том числе и от вас. Синий цвет там, у нас, на севере, — праздничный наряд моря. Там есть у него другие цвета, в Балтийском, например, желтый, в других морях зеленый, так называемый аквамаринный. Вот наконец я вижу и синее море, какого вы не видали никогда.
Но вот луна: она не тускла, не бледна, не задумчива, не туманна, как у нас,
а чиста, прозрачна, как хрусталь, гордо сияет белым блеском и не воспета, как у нас,
поэтами, следовательно, девственна.
Куда спрятались жители? зачем не шевелятся они толпой на этих берегах? отчего не видно работы, возни, нет шума, гама, криков, песен — словом, кипения жизни или «мышьей беготни», по выражению
поэта? зачем по этим широким водам не снуют взад и вперед пароходы,
а тащится какая-то неуклюжая большая лодка, завешенная синими, белыми, красными тканями?
Выработанному человеку в этих невыработанных пустынях пока делать нечего. Надо быть отчаянным
поэтом, чтоб на тысячах верст наслаждаться величием пустынного и скукой собственного молчания, или дикарем, чтоб считать эти горы, камни, деревья за мебель и украшение своего жилища, медведей — за товарищей,
а дичь — за провизию.
Один из гостей Волконской,
поэт А. Н. Муравьев, случайно повредил стоявшую в салоне статую Аполлона. Сконфузившись и желая выйти из неловкого положения, Муравьев на пьедестале статуи написал какое-то четверостишие, вызвавшее следующий экспромт Пушкина:
В это время в «Развлечении» печатал много своих рассказов расправлявший могучие крылья А.П. Чехов. Присылали в журнал свои повести и рассказы маститый
поэт А.Н. Плещеев, С.Н. Терпигорев (Атава), Н.Н. Златовратский, драматург П.М. Невежин, сотрудничали в нем Д.Д. Минаев, Вас. И. Немирович-Данченко, А. Грузинский (Лазарев), Л.И. Пальмин и др.
Возвратившись с юга, я застал у А. П.
поэта А. Н. Плещеева. Старик приехал к нему гостить из Питера, что при его преклонных годах можно было назвать настоящим подвигом. Все обитатели Луки носились с ним, как со святыней, — тут-то я и увидал всех Линтваревых и самую Луку в их настоящем виде.
Неточные совпадения
Он скептик и матерьялист, как все почти медики,
а вместе с этим
поэт, и не на шутку, —
поэт на деле всегда и часто на словах, хотя в жизнь свою не написал двух стихов.
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога,
а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание
поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты,
а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов,
а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
Скажи: которая Татьяна?» — // «Да та, которая грустна // И молчалива, как Светлана, // Вошла и села у окна». — // «Неужто ты влюблен в меньшую?» — // «
А что?» — «Я выбрал бы другую, // Когда б я был, как ты,
поэт. // В чертах у Ольги жизни нет, // Точь-в-точь в Вандиковой Мадонне: // Кругла, красна лицом она, // Как эта глупая луна // На этом глупом небосклоне». // Владимир сухо отвечал // И после во весь путь молчал.
Блеснет заутра луч денницы // И заиграет яркий день; //
А я, быть может, я гробницы // Сойду в таинственную сень, // И память юного
поэта // Поглотит медленная Лета, // Забудет мир меня; но ты // Придешь ли, дева красоты, // Слезу пролить над ранней урной // И думать: он меня любил, // Он мне единой посвятил // Рассвет печальный жизни бурной!.. // Сердечный друг, желанный друг, // Приди, приди: я твой супруг!..»
Дай оглянусь. Простите ж, сени, // Где дни мои текли в глуши, // Исполнены страстей и лени // И снов задумчивой души. //
А ты, младое вдохновенье, // Волнуй мое воображенье, // Дремоту сердца оживляй, // В мой угол чаще прилетай, // Не дай остыть душе
поэта, // Ожесточиться, очерстветь // И наконец окаменеть // В мертвящем упоенье света, // В сем омуте, где с вами я // Купаюсь, милые друзья!