Неточные совпадения
«Там вас капитан
на самый верх посадит, — говорили мне
друзья и знакомые (отчасти и вы, помните?), — есть не велит давать,
на пустой берег высадит».
Я все мечтал — и давно мечтал — об этом вояже, может быть с той минуты, когда учитель сказал мне, что если ехать от какой-нибудь точки безостановочно, то воротишься к ней с
другой стороны: мне захотелось поехать с правого берега Волги,
на котором я родился, и воротиться с левого; хотелось самому туда, где учитель указывает пальцем быть экватору, полюсам, тропикам.
И люди тоже, даже незнакомые, в
другое время недоступные, хуже судьбы, как будто сговорились уладить дело. Я был жертвой внутренней борьбы, волнений, почти изнемогал. «Куда это? Что я затеял?» И
на лицах
других мне страшно было читать эти вопросы. Участие пугало меня. Я с тоской смотрел, как пустела моя квартира, как из нее понесли мебель, письменный стол, покойное кресло, диван. Покинуть все это, променять
на что?
Хотя я и беспечно отвечал
на все, частию трогательные, частию смешные, предостережения
друзей, но страх нередко и днем и ночью рисовал мне призраки бед.
Раза три в год Финский залив и покрывающее его серое небо нарядятся в голубой цвет и млеют, любуясь
друг другом, и северный человек, едучи из Петербурга в Петергоф, не насмотрится
на редкое «чудо», ликует в непривычном зное, и все заликует: дерево, цветок и животное.
Оно и нелегко: если, сбираясь куда-нибудь
на богомолье, в Киев или из деревни в Москву, путешественник не оберется суматохи, по десяти раз кидается в объятия родных и
друзей, закусывает, присаживается и т. п., то сделайте посылку, сколько понадобится времени, чтобы тронуться четыремстам человек — в Японию.
Между тем наблюдал за
другими: вот молодой человек, гардемарин, бледнеет, опускается
на стул; глаза у него тускнеют, голова клонится
на сторону.
Но, к удивлению и удовольствию моему,
на длинном столе стоял всего один графин хереса, из которого человека два выпили по рюмке,
другие и не заметили его.
На другой день заревел шторм, сообщения с берегом не было, и мы простояли, помнится, трое суток в печальном бездействии.
Изредка нарушалось однообразие неожиданным развлечением. Вбежит иногда в капитанскую каюту вахтенный и тревожно скажет: «Купец наваливается, ваше высокоблагородие!» Книги, обед — все бросается, бегут наверх; я туда же. В самом деле, купеческое судно, называемое в море коротко купец, для отличия от военного, сбитое течением или от неуменья править, так и ломит, или
на нос, или
на корму, того и гляди стукнется, повредит как-нибудь утлегарь, поломает реи — и не перечтешь, сколько наделает вреда себе и
другим.
Хорошо успокоение: прочесть подряд сто историй, одна страшнее и плачевнее
другой, когда пускаешься года
на три жить
на море!
Только и говорится о том, как корабль стукнулся о камень, повалился
на бок, как рухнули мачты, палубы, как гибли сотнями люди — одни раздавленные пушками,
другие утонули…
Иногда
на другом конце заведут стороной, вполголоса, разговор, что вот зелень не свежа, да и дорога, что кто-нибудь будто был
на берегу и видел лучше, дешевле.
Я взглядом спросил кого-то: что это? «Англия», — отвечали мне. Я присоединился к толпе и молча, с
другими, стал пристально смотреть
на скалы. От берега прямо к нам шла шлюпка; долго кувыркалась она в волнах, наконец пристала к борту.
На палубе показался низенький, приземистый человек в синей куртке, в синих панталонах. Это был лоцман, вызванный для провода фрегата по каналу.
Пружины, двигающие этим, ржавеют
на море вместе с железом, сталью и многим
другим.
Многие постоянно ведут какой-то арифметический счет — вроде приходо-расходной памятной книжки — своим заслугам и заслугам
друга; справляются беспрестанно с кодексом дружбы, который устарел гораздо больше Птоломеевой географии и астрономии или Аристотелевой риторики; все еще ищут, нет ли чего вроде пиладова подвига, ссылаясь
на любовь, имеющую в ежегодных календарях свои статистические таблицы помешательств, отравлений и
других несчастных случаев.
Напротив того, про «неистинного»
друга говорят: «Этот приходит только есть да пить, а мы не знаем, каков он
на деле».
Погода странная — декабрь, а тепло: вчера была гроза; там вдруг пахнет холодом, даже послышится запах мороза, а
на другой день в пальто нельзя ходить.
На другой день, когда я вышел
на улицу, я был в большом недоумении: надо было начать путешествовать в чужой стороне, а я еще не решил как.
Чем смотреть
на сфинксы и обелиски, мне лучше нравится простоять целый час
на перекрестке и смотреть, как встретятся два англичанина, сначала попробуют оторвать
друг у
друга руку, потом осведомятся взаимно о здоровье и пожелают один
другому всякого благополучия; смотреть их походку или какую-то иноходь, и эту важность до комизма
на лице, выражение глубокого уважения к самому себе, некоторого презрения или, по крайней мере, холодности к
другому, но благоговения к толпе, то есть к обществу.
С любопытством смотрю, как столкнутся две кухарки, с корзинами
на плечах, как несется нескончаемая двойная, тройная цепь экипажей, подобно реке, как из нее с неподражаемою ловкостью вывернется один экипаж и сольется с
другою нитью, или как вся эта цепь мгновенно онемеет, лишь только полисмен с тротуара поднимет руку.
Кроме торжественных обедов во дворце или у лорда-мэра и
других,
на сто, двести и более человек, то есть
на весь мир, в обыкновенные дни подают
на стол две-три перемены, куда входит почти все, что едят люди повсюду.
Мальчишка догнал меня и, тыча монетой мне в спину, как зарезанный кричал: «No use, no use (Не ходит)!» Глядя
на все фокусы и мелочи английской изобретательности, отец Аввакум, живший в Китае, сравнил англичан с китайцами по мелочной, микроскопической деятельности, по стремлению к торгашеству и по некоторым
другим причинам.
Я не видел, чтобы в вагоне,
на пароходе один взял, даже попросил, у
другого праздно лежащую около газету, дотронулся бы до чужого зонтика, трости.
Они в ссоре за какие-то пять шиллингов и так поглощены ею, что, о чем ни спросишь, они сейчас переходят к жалобам одна
на другую.
Еще оставалось бы сказать что-нибудь о тех леди и мисс, которые, поравнявшись с вами
на улице, дарят улыбкой или выразительным взглядом, да о портсмутских дамах, продающих всякую всячину; но и те и
другие такие же, как у нас.
Надо было лечь
на другой галс и плыть еще версты полторы вдоль рейда.
«А вот что около меня!» — добавил я, боязливо и вопросительно поглядывая то
на валы, которые поднимались около моих плеч и локтей и выше головы, то вдаль, стараясь угадать, приветнее ли и светлее ли
других огней блеснут два фонаря
на русском фрегате?
Один — невозмутимо покоен в душе и со всеми всегда одинаков; ни во что не мешается, ни весел, ни печален; ни от чего ему ни больно, ни холодно;
на все согласен, что предложат
другие; со всеми ласков до дружества, хотя нет у него
друзей, но и врагов нет.
Утром мы все четверо просыпались в одно мгновение, ровно в восемь часов, от пушечного выстрела с «Экселента»,
другого английского корабля, стоявшего
на мертвых якорях, то есть неподвижно, в нескольких саженях от нас.
Госпорт лежит
на другой стороне гавани и сообщается с прочими тремя кварталами посредством парового парома, который беспрестанно по веревке ходит взад и вперед и за грош перевозит публику.
Однажды в Портсмуте он прибежал ко мне, сияя от радости и сдерживая смех. «Чему ты радуешься?» — спросил я. «Мотыгин… Мотыгин…» — твердил он, смеясь. (Мотыгин — это
друг его, худощавый, рябой матрос.) «Ну, что ж Мотыгин?» — «С берега воротился…» — «Ну?» — «Позови его, ваше высокоблагородие, да спроси, что он делал
на берегу?» Но я забыл об этом и вечером встретил Мотыгина с синим пятном около глаз. «Что с тобой? отчего пятно?» — спросил я. Матросы захохотали; пуще всех радовался Фаддеев.
Сколько выдумок для этого, сколько потрачено гения изобретательности
на машинки, пружинки, таблицы и
другие остроумные способы, чтоб человеку было просто и хорошо жить!
И пока бегут не спеша за Егоркой
на пруд, а Ваньку отыскивают по задним дворам или Митьку извлекают из глубины девичьей, барин мается, сидя
на постеле с одним сапогом в руках, и сокрушается об отсутствии
другого.
Барину по городам ездить не нужно: он ездит в город только
на ярмарку раз в год да
на выборы: и то и
другое еще далеко.
Этому чиновнику посылают еще сто рублей деньгами к Пасхе, столько-то раздать у себя в деревне старым слугам, живущим
на пенсии, а их много, да мужичкам, которые то ноги отморозили, ездивши по дрова, то обгорели, суша хлеб в овине, кого в дугу согнуло от какой-то лихой болести, так что спины не разогнет, у
другого темная вода закрыла глаза.
До вечера: как не до вечера! Только
на третий день после того вечера мог я взяться за перо. Теперь вижу, что адмирал был прав, зачеркнув в одной бумаге, в которой предписывалось шкуне соединиться с фрегатом, слово «непременно». «
На море непременно не бывает», — сказал он. «
На парусных судах», — подумал я. Фрегат рылся носом в волнах и ложился попеременно
на тот и
другой бок. Ветер шумел, как в лесу, и только теперь смолкает.
Письмо это, со многими
другими, взял английский лоцман, который провожал нас по каналу и потом съехал
на рыбачьем боте у самого Лизарда.
Я, кажется, писал вам, что мне дали
другую каюту, вверху
на палубе.
К чаю уже надо было положить
на стол рейки, то есть поперечные дощечки ребром, а то чашки, блюдечки, хлеб и прочее ползло то в одну, то в
другую сторону.
Едва станешь засыпать — во сне ведь
другая жизнь и, стало быть,
другие обстоятельства, — приснитесь вы, ваша гостиная или дача какая-нибудь; кругом знакомые лица; говоришь, слушаешь музыку: вдруг хаос — ваши лица искажаются в какие-то призраки; полуоткрываешь сонные глаза и видишь, не то во сне, не то наяву, половину вашего фортепиано и половину скамьи;
на картине, вместо женщины с обнаженной спиной, очутился часовой; раздался внезапный треск, звон — очнешься — что такое? ничего: заскрипел трап, хлопнула дверь, упал графин, или кто-нибудь вскакивает с постели и бранится, облитый водою, хлынувшей к нему из полупортика прямо
на тюфяк.
Но смеяться
на море безнаказанно нельзя: кто-нибудь тут же пойдет по каюте, его повлечет наклонно по полу; он не успеет наклониться — и, смотришь, приобрел шишку
на голове;
другого плечом ударило о косяк двери, и он начинает бранить бог знает кого.
Огромные холмы с белым гребнем, с воем толкая
друг друга, встают, падают, опять встают, как будто толпа вдруг выпущенных
на волю бешеных зверей дерется в остервенении, только брызги, как дым, поднимаются да стон носится в воздухе.
Фрегат взберется
на голову волны, дрогнет там
на гребне, потом упадет
на бок и начинает скользить с горы, спустившись
на дно между двух бугров, выпрямится, но только затем, чтоб тяжело перевалиться
на другой бок и лезть вновь
на холм.
Когда судно катится с вершины волны к ее подножию и переходит
на другую волну, оно делает такой размах, что, кажется, сейчас рассыплется вдребезги; но когда убедишься, что этого не случится, тогда делается скучно, досадно, досада превращается в озлобление, а потом в уныние.
То ваша голова и стан, мой прекрасный
друг, но в матросской куртке, то будто пушка в вашем замасленном пальто, любезный мой артист, сидит подле меня
на диване.
Вглядывался я и заключил, что это равнодушие — родня тому спокойствию или той беспечности, с которой
другой Фаддеев, где-нибудь
на берегу, по веревке, с топором, взбирается
на колокольню и чинит шпиц или сидит с кистью
на дощечке и болтается в воздухе,
на верху четырехэтажного дома, оборачиваясь, в размахах веревки, спиной то к улице, то к дому.
На одной был хлеб, солонка, нож, вилка и салфетка; а
на другой кушанье.
Там рядом с обыкновенным, природным днем является какой-то
другой, искусственный, называемый
на берегу ночью, а тут полный забот, работ, возни.
В этом расположении я выбрался из каюты, в которой просидел полторы суток, неблагосклонно взглянул
на океан и, пробираясь в общую каюту, мысленно поверял эпитеты, данные ему Байроном, Пушкиным, Бенедиктовым и
другими — «угрюмый, мрачный, могучий», и Фаддеевым — «сердитый».