Неточные совпадения
«Там вас капитан на самый верх посадит, — говорили
мне друзья и знакомые (отчасти и вы, помните?), — есть не велит давать, на пустой берег высадит».
Я все мечтал — и давно мечтал — об этом вояже, может быть с той минуты, когда учитель сказал
мне, что если ехать от какой-нибудь точки безостановочно, то воротишься к ней с
другой стороны:
мне захотелось поехать с правого берега Волги, на котором
я родился, и воротиться с левого; хотелось самому туда, где учитель указывает пальцем быть экватору, полюсам, тропикам.
«Подал бы
я, — думалось
мне, — доверчиво мудрецу руку, как дитя взрослому, стал бы внимательно слушать, и, если понял бы настолько, насколько ребенок понимает толкования дядьки,
я был бы богат и этим скудным разумением». Но и эта мечта улеглась в воображении вслед за многим
другим. Дни мелькали, жизнь грозила пустотой, сумерками, вечными буднями: дни, хотя порознь разнообразные, сливались в одну утомительно-однообразную массу годов.
В одном
я — скромный чиновник, в форменном фраке, робеющий перед начальническим взглядом, боящийся простуды, заключенный в четырех стенах с несколькими десятками похожих
друг на
друга лиц, вицмундиров.
Мне не дано ни
других костей, ни новых нерв.
Хотя
я и беспечно отвечал на все, частию трогательные, частию смешные, предостережения
друзей, но страх нередко и днем и ночью рисовал
мне призраки бед.
Я справлялся, как мог, с сомнениями: одни удалось победить,
другие оставались нерешенными до тех пор, пока дойдет до них очередь, и
я мало-помалу ободрился.
«Что это такое авральная работа?» — спросил
я другого офицера.
Изредка нарушалось однообразие неожиданным развлечением. Вбежит иногда в капитанскую каюту вахтенный и тревожно скажет: «Купец наваливается, ваше высокоблагородие!» Книги, обед — все бросается, бегут наверх;
я туда же. В самом деле, купеческое судно, называемое в море коротко купец, для отличия от военного, сбитое течением или от неуменья править, так и ломит, или на нос, или на корму, того и гляди стукнется, повредит как-нибудь утлегарь, поломает реи — и не перечтешь, сколько наделает вреда себе и
другим.
Это костромское простодушие так нравилось
мне, что
я Христом Богом просил
других не учить Фаддеева, как обращаться со
мною.
Я взглядом спросил кого-то: что это? «Англия», — отвечали
мне.
Я присоединился к толпе и молча, с
другими, стал пристально смотреть на скалы. От берега прямо к нам шла шлюпка; долго кувыркалась она в волнах, наконец пристала к борту. На палубе показался низенький, приземистый человек в синей куртке, в синих панталонах. Это был лоцман, вызванный для провода фрегата по каналу.
На
другой день, когда
я вышел на улицу,
я был в большом недоумении: надо было начать путешествовать в чужой стороне, а
я еще не решил как.
Я был один в этом океане и нетерпеливо ждал
другого дня, когда Лондон выйдет из ненормального положения и заживет своею обычною жизнью.
Оттого
я довольно равнодушно пошел вслед за
другими в Британский музеум, по сознанию только необходимости видеть это колоссальное собрание редкостей и предметов знания.
Чем смотреть на сфинксы и обелиски,
мне лучше нравится простоять целый час на перекрестке и смотреть, как встретятся два англичанина, сначала попробуют оторвать
друг у
друга руку, потом осведомятся взаимно о здоровье и пожелают один
другому всякого благополучия; смотреть их походку или какую-то иноходь, и эту важность до комизма на лице, выражение глубокого уважения к самому себе, некоторого презрения или, по крайней мере, холодности к
другому, но благоговения к толпе, то есть к обществу.
Мне казалось, что любопытство у них не рождается от досуга, как, например, у нас; оно не есть тоже живая черта характера, как у французов, не выражает жажды знания, а просто — холодное сознание, что то или
другое полезно, а потому и должно быть осмотрено.
Мальчишка догнал
меня и, тыча монетой
мне в спину, как зарезанный кричал: «No use, no use (Не ходит)!» Глядя на все фокусы и мелочи английской изобретательности, отец Аввакум, живший в Китае, сравнил англичан с китайцами по мелочной, микроскопической деятельности, по стремлению к торгашеству и по некоторым
другим причинам.
Я не видел, чтобы в вагоне, на пароходе один взял, даже попросил, у
другого праздно лежащую около газету, дотронулся бы до чужого зонтика, трости.
Говорят, англичанки еще отличаются величиной своих ног: не знаю, правда ли?
Мне кажется, тут есть отчасти и предубеждение, и именно оттого, что никакие
другие женщины не выставляют так своих ног напоказ, как англичанки: переходя через улицу, в грязь, они так высоко поднимают юбки, что… дают полную возможность рассматривать ноги.
Я придерживал одной рукой шляпу, чтоб ее не сдуло в море, а
другую прятал — то за пазуху, то в карманы от холода.
Вот тут
я вспомнил все проведенные с вами двадцать четвертые декабря; живо себе воображал, что у вас в зале и светло, и тепло и что
я бы теперь сидел там с тем, с
другим, с той,
другой…
«А вот что около
меня!» — добавил
я, боязливо и вопросительно поглядывая то на валы, которые поднимались около моих плеч и локтей и выше головы, то вдаль, стараясь угадать, приветнее ли и светлее ли
других огней блеснут два фонаря на русском фрегате?
Сказал бы вам что-нибудь о своих товарищах, но о некоторых
я говорил, о
других буду говорить впоследствии.
Другой, с которым
я чаще всего беседую, очень милый товарищ, тоже всегда ровный, никогда не выходящий из себя человек; но его не так легко удовлетворить, как первого.
Однажды в Портсмуте он прибежал ко
мне, сияя от радости и сдерживая смех. «Чему ты радуешься?» — спросил
я. «Мотыгин… Мотыгин…» — твердил он, смеясь. (Мотыгин — это
друг его, худощавый, рябой матрос.) «Ну, что ж Мотыгин?» — «С берега воротился…» — «Ну?» — «Позови его, ваше высокоблагородие, да спроси, что он делал на берегу?» Но
я забыл об этом и вечером встретил Мотыгина с синим пятном около глаз. «Что с тобой? отчего пятно?» — спросил
я. Матросы захохотали; пуще всех радовался Фаддеев.
Каждый день прощаюсь
я с здешними берегами, поверяю свои впечатления, как скупой поверяет втихомолку каждый спрятанный грош. Дешевы мои наблюдения, немного выношу
я отсюда, может быть отчасти и потому, что ехал не сюда, что тороплюсь все дальше.
Я даже боюсь слишком вглядываться, чтоб не осталось сору в памяти.
Я охотно расстаюсь с этим всемирным рынком и с картиной суеты и движения, с колоритом дыма, угля, пара и копоти. Боюсь, что образ современного англичанина долго будет мешать
другим образам…
Оно проносится, и
я вижу
другое.
Но… однако… что вы скажете,
друзья мои, прочитав это… эту… это письмо из Англии? куда
я заехал? что описываю? скажете, конечно, что
я повторяюсь, что
я… не выезжал…
До вечера: как не до вечера! Только на третий день после того вечера мог
я взяться за перо. Теперь вижу, что адмирал был прав, зачеркнув в одной бумаге, в которой предписывалось шкуне соединиться с фрегатом, слово «непременно». «На море непременно не бывает», — сказал он. «На парусных судах», — подумал
я. Фрегат рылся носом в волнах и ложился попеременно на тот и
другой бок. Ветер шумел, как в лесу, и только теперь смолкает.
Я, кажется, писал вам, что
мне дали
другую каюту, вверху на палубе.
— Фаддеев!» «Фаддеев!» — повторил
другой и за ним третий, потом этот третий заглянул ко
мне в каюту.
Там
я кулаком попал в зеркало, а
другой рукой в стену.
То ваша голова и стан, мой прекрасный
друг, но в матросской куртке, то будто пушка в вашем замасленном пальто, любезный мой артист, сидит подле
меня на диване.
Вглядывался
я и заключил, что это равнодушие — родня тому спокойствию или той беспечности, с которой
другой Фаддеев, где-нибудь на берегу, по веревке, с топором, взбирается на колокольню и чинит шпиц или сидит с кистью на дощечке и болтается в воздухе, на верху четырехэтажного дома, оборачиваясь, в размахах веревки, спиной то к улице, то к дому.
В этом расположении
я выбрался из каюты, в которой просидел полторы суток, неблагосклонно взглянул на океан и, пробираясь в общую каюту, мысленно поверял эпитеты, данные ему Байроном, Пушкиным, Бенедиктовым и
другими — «угрюмый, мрачный, могучий», и Фаддеевым — «сердитый».
Прощайте,
друзья мои! увижу ли
я вас?
Что там наверху?» — «Господи! как тепло, хорошо ходить-то по палубе: мы все сапоги сняли», — отвечал он с своим равнодушием, не спрашивая ни себя, ни
меня и никого
другого об этом внезапном тепле в январе, не делая никаких сближений, не задавая себе задач…
«В
другое время, nur nicht heute», — думал
я согласно с известным немецким двустишием.
За
мной увязались идти двое мальчишек; один болтал по-французски, то есть исковеркает два слова французских да прибавит три португальских;
другой то же делал с английским языком.
Другую барыню быстро пронесли мимо
меня в паланкине.
Меня понесли с горы
другою дорогою, или, лучше сказать, тропинкою, извилистою, узенькою, среди неогороженных садов и виноградников, между хижин.
Правда,
я пил в Петербурге однажды вино, привезенное в подарок отсюда же, превосходное, но
другого рода, из сладких вин, известное под названием мальвази-мадеры.
Я обернулся на Мадеру в последний раз: она вся закуталась, как в мантию, в облака, как будто занавес опустился на волшебную картину, и лежала далеко за нами темной массой; впереди довольно уже близко неслась на нас
другая масса — наш корабль.
Хотелось бы верно изобразить вам, где
я, что вижу, но о многом говорят чересчур много, а сказать нечего; с
другого, напротив, как ни бейся, не снимешь и бледной копии, разве вы дадите взаймы вашего воображения и красок.
Я просил
других дать себе знать, когда придем в эти градусы.
Море… Здесь
я в первый раз понял, что значит «синее» море, а до сих пор
я знал об этом только от поэтов, в том числе и от вас. Синий цвет там, у нас, на севере, — праздничный наряд моря. Там есть у него
другие цвета, в Балтийском, например, желтый, в
других морях зеленый, так называемый аквамаринный. Вот наконец
я вижу и синее море, какого вы не видали никогда.
Может быть, это один попался удачный, думал
я, и взял
другой: и
другой такой же, и — третий: все как один.
Она из
другой корзинки выбрала еще несколько самых лучших апельсинов и хотела
мне подарить.
«Да, — подтвердил
другой, —
я вижу черную точку».
Берите же, любезный
друг, свою лиру, свою палитру, свой роскошный, как эти небеса, язык, язык богов, которым только и можно говорить о здешней природе, и спешите сюда, — а
я винюсь в своем бессилии и умолкаю!
Неточные совпадения
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с
другими:
я, брат, не такого рода! со
мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)
Я думаю, еще ни один человек в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
Городничий (в сторону).О, тонкая штука! Эк куда метнул! какого туману напустил! разбери кто хочет! Не знаешь, с которой стороны и приняться. Ну, да уж попробовать не куды пошло! Что будет, то будет, попробовать на авось. (Вслух.)Если вы точно имеете нужду в деньгах или в чем
другом, то
я готов служить сию минуту. Моя обязанность помогать проезжающим.
Аммос Федорович. Да, нехорошее дело заварилось! А
я, признаюсь, шел было к вам, Антон Антонович, с тем чтобы попотчевать вас собачонкою. Родная сестра тому кобелю, которого вы знаете. Ведь вы слышали, что Чептович с Варховинским затеяли тяжбу, и теперь
мне роскошь: травлю зайцев на землях и у того и у
другого.
Городничий.
Я здесь напишу. (Пишет и в то же время говорит про себя.)А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки! Да есть у нас губернская мадера: неказиста на вид, а слона повалит с ног. Только бы
мне узнать, что он такое и в какой мере нужно его опасаться. (Написавши, отдает Добчинскому, который подходит к двери, но в это время дверь обрывается и подслушивавший с
другой стороны Бобчинский летит вместе с нею на сцену. Все издают восклицания. Бобчинский подымается.)
Городничий (робея).Извините,
я, право, не виноват. На рынке у
меня говядина всегда хорошая. Привозят холмогорские купцы, люди трезвые и поведения хорошего.
Я уж не знаю, откуда он берет такую. А если что не так, то… Позвольте
мне предложить вам переехать со
мною на
другую квартиру.