Неточные совпадения
Из этого видно, что у
всех, кто
не бывал на море, были
еще в памяти старые романы Купера или рассказы Мариета о море и моряках, о капитанах, которые чуть
не сажали на цепь пассажиров, могли жечь и вешать подчиненных, о кораблекрушениях, землетрясениях.
Три раза ездил я в Кронштадт, и
все что-нибудь было
еще не готово.
Потом, вникая в устройство судна, в историю
всех этих рассказов о кораблекрушениях, видишь, что корабль погибает
не легко и
не скоро, что он до последней доски борется с морем и носит в себе пропасть средств к защите и самохранению, между которыми есть много предвиденных и непредвиденных, что, лишась почти
всех своих членов и частей, он
еще тысячи миль носится по волнам, в виде остова, и долго хранит жизнь человека.
Теперь
еще у меня пока нет ни ключа, ни догадок, ни даже воображения:
все это подавлено рядом опытов, более или менее трудных, новых, иногда
не совсем занимательных, вероятно, потому, что для многих из них нужен запас свежести взгляда и большей впечатлительности: в известные лета жизнь начинает отказывать человеку во многих приманках, на том основании, на каком скупая мать отказывает в деньгах выделенному сыну.
Я в памяти своей никак
не мог сжать в один узел
всех заслуг покойного дюка, оттого (к стыду моему) был холоден к его кончине, даже
еще (прости мне, Господи!) подосадовал на него, что он помешал мне торжественным шествием по улицам, а пуще
всего мостками, осмотреть, что хотелось.
Светский человек умеет поставить себя в такое отношение с вами, как будто забывает о себе и делает
все для вас,
всем жертвует вам,
не делая в самом деле и
не жертвуя ничего, напротив,
еще курит ваши же сигары, как барон мои.
Наконец объяснилось, что Мотыгин вздумал «поиграть» с портсмутской леди, продающей рыбу. Это
все равно что поиграть с волчицей в лесу: она отвечала градом кулачных ударов, из которых один попал в глаз. Но и матрос в своем роде тоже
не овца: оттого эта волчья ласка была для Мотыгина
не больше, как сарказм какой-нибудь барыни на неуместную любезность франта. Но Фаддеев утешается этим
еще до сих пор, хотя синее пятно на глазу Мотыгина уже пожелтело.
Нет,
не отделяет в уме ни копейки, а отделит разве столько-то четвертей ржи, овса, гречихи, да того-сего, да с скотного двора телят, поросят, гусей, да меду с ульев, да гороху, моркови, грибов, да
всего, чтоб к Рождеству послать столько-то четвертей родне, «седьмой воде на киселе», за сто верст, куда уж он посылает десять лет этот оброк, столько-то в год какому-то бедному чиновнику, который женился на сиротке, оставшейся после погорелого соседа, взятой
еще отцом в дом и там воспитанной.
Если
еще при попутном ветре, так это значит мчаться во
весь дух на лихой тройке,
не переменяя лошадей!» Внизу, за обедом, потом за чашкой кофе и сигарой, а там за книгой, и забыли про океан… да
не то что про океан, а забыли и о фрегате.
Все еще было сносно,
не более того, что мы уже испытали прежде.
Гавани на Мадере нет, и рейд ее неудобен для судов, потому что нет глубины, или она, пожалуй, есть, и слишком большая, оттого и
не годится для якорной стоянки: недалеко от берега — 60 и 50 сажен; наконец, почти у самой пристани, так что с судов разговаривать можно, —
все еще пятнадцать сажен.
Я
не торопился на гору: мне
еще ново было
все в городе, где на
всем лежит яркий, южный колорит.
Еще досаднее, что они носятся с своею гордостью как курица с яйцом и кудахтают на
весь мир о своих успехах; наконец,
еще более досадно, что они
не всегда разборчивы в средствах к приобретению прав на чужой почве, что берут, чуть можно, посредством английской промышленности и английской юстиции; а где это
не в ходу, так вспоминают средневековый фаустрехт —
все это досадно из рук вон.
Я
не обогнул
еще и четверти, а между тем мне захотелось уже побеседовать с вами на необъятной дали, среди волн, на рубеже Атлантического, Южнополярного и Индийского морей, когда вокруг
все спит, кроме вахтенного офицера, меня и океана.
Не успело воображение воспринять этот рисунок, а он уже тает и распадается, и на место его тихо воздвигся откуда-то корабль и повис на воздушной почве; из огромной колесницы уже сложился стан исполинской женщины; плеча
еще целы, а бока уже отпали, и вышла голова верблюда; на нее напирает и поглощает
все собою ряд солдат, несущихся целым строем.
Смотрите вы на
все эти чудеса, миры и огни, и, ослепленные, уничтоженные величием, но богатые и счастливые небывалыми грезами, стоите, как статуя, и шепчете задумчиво: «Нет, этого
не сказали мне ни карты, ни англичане, ни американцы, ни мои учители; говорило, но бледно и смутно, только одно чуткое поэтическое чувство; оно таинственно манило меня
еще ребенком сюда и шептало...
Там явились
все только наши да
еще служащий в Ост-Индии английский военный доктор Whetherhead. На столе стояло более десяти покрытых серебряных блюд, по обычаю англичан, и чего тут
не было! Я сел на конце; передо мной поставили суп, и мне пришлось хозяйничать.
Догадка о его национальности оставалась
все еще без доказательств, и доктор мог надеяться прослыть за англичанина или француза, если б сам себе
не нанес решительного удара.
Я припоминал
все, что читал
еще у Вальяна о мысе и о других: описание песков, зноя, сражений со львами, о фермерах, и
не верилось мне, что я еду по тем самым местам, что я в 10 000 милях от отечества.
Голландцы продолжали распространяться внутрь,
не встречая препятствий, потому что кафры, кочуя по пустым пространствам,
не успели
еще сосредоточиться в одном месте. Им даже нравилось соседство голландцев, у которых они могли воровать скот, по наклонности своей к грабежу и к скотоводству как к промыслу, свойственному
всем кочующим народам.
Событие весьма важное, которое обеспечивает колонии почти независимость и могущественное покровительство Британии. Это событие
еще не состоялось вполне; проект представлен в парламент и, конечно, будет утвержден, ибо, вероятно,
все приготовления к этому делались с одобрения английского правительства.
Бен высокого роста, сложен плотно и сильно; ходит много, шагает крупно и твердо, как слон, в гору ли, под гору ли —
все равно. Ест много, как рабочий, пьет
еще больше; с лица красноват и лыс. Он от ученых разговоров легко переходит к шутке, поет так, что мы хором
не могли перекричать его.
По-французски он
не знал ни слова. Пришел зять его, молодой доктор, очень любезный и разговорчивый. Он говорил по-английски и по-немецки; ему отвечали и на том и на другом языке. Он изъявил, как и
все почти встречавшиеся с нами иностранцы, удивление, что русские говорят на
всех языках. Эту песню мы слышали везде. «Вы
не русский, — сказали мы ему, — однако ж вот говорите же по-немецки, по-английски и по-голландски, да
еще, вероятно, на каком-нибудь из здешних местных наречий».
Я перепугался: бал и обед! В этих двух явлениях выражалось
все, от чего так хотелось удалиться из Петербурга на время, пожить иначе, по возможности без повторений, а тут вдруг бал и обед! Отец Аввакум также втихомолку смущался этим. Он
не был в Капштате и отчаивался уже быть. Я подговорил его уехать, и дня через два, с тем же Вандиком, который был
еще в Саймонстоуне, мы отправились в Капштат.
«Good bye!» — прощались мы печально на крыльце с старухой Вельч, с Каролиной. Ричард, Алиса, корявый слуга и малаец-повар —
все вышли проводить и взять обычную дань с путешественников — по нескольку шиллингов. Дорогой встретили доктора, верхом, с женой, и на вопрос его, совсем ли мы уезжаем: «Нет», — обманул я его, чтоб
не выговаривать
еще раз «good bye», которое звучит
не веселей нашего «прощай».
На другой день стало потише, но
все еще качало, так что в Страстную среду
не могло быть службы в нашей церкви. Остальные дни Страстной недели и утро первого дня Пасхи прошли покойно. Замечательно, что в этот день мы были на меридиане Петербурга.
Сингапур — один из всемирных рынков, куда пока
еще стекается
все, что нужно и
не нужно, что полезно и вредно человеку. Здесь необходимые ткани и хлеб, отрава и целебные травы. Немцы, французы, англичане, американцы, армяне, персияне, индусы, китайцы —
все приехало продать и купить: других потребностей и целей здесь нет. Роскошь посылает сюда за тонкими ядами и пряностями, а комфорт шлет платье, белье, кожи, вино, заводит дороги, домы, прорубается в глушь…
Скоро яркий пурпурный блеск уступил мягким, нежным тонам, и мы
еще не доехали до города, как небо, лес —
все стало другое.
Мы зашли в лавку с фруктами, лежавшими грудами. Кроме ананасов и маленьких апельсинов, называемых мандаринами,
все остальные были нам неизвестны. Ананасы издавали свой пронзительный аромат, а от продавца несло чесноком, да тут же рядом, из лавки с съестными припасами, примешивался запах почти трупа от развешенных на солнце мяс, лежащей кучами рыбы, внутренностей животных и
еще каких-то предметов, которые
не хотелось разглядывать.
Но у нас на фрегате, пользуясь отсутствием адмирала и капитана, конопатили палубу в их каютах; пакля лежала кучами;
все щели залиты смолой, которая
еще не высохла.
Мы отдохнули, но
еще не совсем. Налети опять такая же буря — и поручиться нельзя, что будет.
Все глаза устремлены на мачту и ванты.
Матросы, как мухи, тесной кучкой сидят на вантах, тянут, крутят веревки, колотят деревянными молотками.
Все это делается
не так, как бы делалось стоя на якоре. Невозможно: после бури идет сильная зыбь, качка, хотя и
не прежняя,
все продолжается. До берега
еще добрых 500 миль, то есть 875 верст.
Вдруг появилась лодка, только уж
не игрушка, и в ней трое или четверо японцев, два одетые, а два нагие, светло-красноватого цвета, загорелые, с белой, тоненькой повязкой кругом головы, чтоб волосы
не трепались, да такой же повязкой около поясницы — вот и
все. Впрочем, наши
еще утром видели японцев.
Подали, по обыкновению, чаю, потом
все сладкое, до которого японцы большие охотники, пирожков,
еще не помню чего, вино, наливку и конфекты.
Весь день и вчера
всю ночь писали бумаги в Петербург;
не до посетителей было, между тем они приезжали опять предложить нам стать на внутренний рейд. Им сказано, что хотим стать дальше, нежели они указали. Они поехали предупредить губернатора и завтра хотели быть с ответом. О береге
все еще ни слова: выжидают,
не уйдем ли. Вероятно, губернатору велено
не отводить места, пока в Едо
не прочтут письма из России и
не узнают, в чем дело, в надежде, что, может быть, и на берег выходить
не понадобится.
Комедия с этими японцами, совершенное представление на нагасакском рейде! Только что пробило восемь склянок и подняли флаг, как появились переводчики, за ними и оппер-баниосы, Хагивари, Саброски и
еще другой, робкий и невзрачный с виду. Они допрашивали,
не недовольны ли мы чем-нибудь? потом попросили видеться с адмиралом. По обыкновению,
все уселись в его каюте, и воцарилось глубокое молчание.
— «Что-о? почему это уши? — думал я, глядя на группу совершенно голых, темных каменьев, — да
еще и ослиные?» Но, должно быть, я подумал это вслух, потому что кто-то подле меня сказал: «Оттого что они торчмя высовываются из воды — вон видите?» Вижу, да только это похоже и на шапку, и на ворота, и ни на что
не похоже,
всего менее на уши.
«Да мы
еще не все: чрез час придут человек шесть!» — в свою очередь,
не без удовольствия, отвечали мы.
«Однако ж час, — сказал барон, — пора домой; мне завтракать (он жил в отели), вам обедать». Мы пошли
не прежней дорогой, а по каналу и повернули в первую длинную и довольно узкую улицу, которая вела прямо к трактиру. На ней тоже купеческие домы, с высокими заборами и садиками, тоже бежали вприпрыжку носильщики с ношами. Мы пришли
еще рано; наши
не все собрались: кто пошел по делам службы, кто фланировать, другие хотели пробраться в китайский лагерь.
Они стали
все четверо в ряд — и мы взаимно раскланялись. С правой стороны, подле полномочных, поместились оба нагасакские губернатора, а по левую
еще четыре, приехавшие из Едо, по-видимому, важные лица. Сзади полномочных сели их оруженосцы, держа богатые сабли в руках; налево, у окон, усажены были в ряд чиновники, вероятно тоже из Едо: по крайней мере мы знакомых лиц между ними
не заметили.
Сзади
всех подставок поставлена была особо
еще одна подставка перед каждым гостем, и на ней лежала целая жареная рыба с загнутым кверху хвостом и головой. Давно я собирался придвинуть ее к себе и протянул было руку, но второй полномочный заметил мое движение. «Эту рыбу почти всегда подают у нас на обедах, — заметил он, — но ее никогда
не едят тут, а отсылают гостям домой с конфектами». Одно путное блюдо и было, да и то
не едят! Ох уж эти мне эмблемы да символы!
Но день за днем проходил, а отговорка
все была одна и та же, то есть что помещение для нас
еще не готово.
Мы часто повадились ездить в Нагасаки, почти через день. Чиновники приезжали за нами всякий раз, хотя мы просили
не делать этого, благо узнали дорогу. Но им
все еще хочется показывать народу, что иностранцы
не иначе как под их прикрытием могут выходить на берег.
После обеда адмирал подал Кавадзи золотые часы; «к цепочке, которую вам сейчас подарили», — добавил он. Кавадзи был в восторге: он
еще и в заседаниях как будто напрашивался на такой подарок и
все показывал свои толстые, неуклюжие серебряные часы, каких у нас
не найдешь теперь даже у деревенского дьячка. Тсутсую подарили часы поменьше, тоже золотые, и два куска шелковой материи. Прочим двум по куску материи.
Адмирал
не хотел, однако ж, напрасно держать их в страхе: он предполагал объявить им, что мы воротимся
не прежде весны, но только хотел сказать это уходя, чтобы они
не делали возражений. Оттого им послали объявить об этом, когда мы уже снимались с якоря. На прощанье Тсутсуй и губернаторы прислали
еще недосланные подарки, первый бездну ящиков адмиралу, Посьету, капитану и мне, вторые — живности и зелени для
всех.
Дорога пошла в гору. Жарко. Мы сняли пальто: наши узкие костюмы, из сукна и других плотных материй, просто невозможны в этих климатах. Каков жар должен быть летом! Хорошо
еще, что ветер с моря приносит со
всех сторон постоянно прохладу! А
всего в 26-м градусе широты лежат эти благословенные острова. Как
не взять их под покровительство? Люди Соединенных Штатов совершенно правы, с своей стороны.
Вон и риф, с пеной бурунов,
еще вчера грозивший нам смертью! «Я в бурю
всю ночь
не спал и молился за вас, — сказал нам один из оставшихся американских офицеров, кажется методист, — я поминутно ждал, что услышу пушечные выстрелы».
Возделанные поля, чистота хижин, сады, груды плодов и овощей, глубокий мир между людьми —
все свидетельствовало, что жизнь доведена трудом до крайней степени материального благосостояния; что самые заботы, страсти, интересы
не выходят из круга немногих житейских потребностей; что область ума и духа цепенеет
еще в сладком, младенческом сне, как в первобытных языческих пастушеских царствах; что жизнь эта дошла до того рубежа, где начинается царство духа, и
не пошла далее…
Весь костюм состоит из бумажной, плотно обвитой около тела юбки, без рубашки; юбка прикрыта
еще большим платком — это нижняя часть одежды; верхняя состоит из одного только спенсера, большею частью кисейного, без всякой подкладки, ничем
не соединяющегося с юбкою: от этого, при скорой походке, от грациозных движений тагалки, часто бросается в глаза полоса смуглого тела, внезапно открывающаяся между спенсером и юбкой.
Но разговаривать было некогда: на палубу вошло человек шесть гидальго, но
не таких, каких я видел на балконах и
еще на портретах Веласкеца и других; они были столько же гидальго, сколько и джентльмены:
все во фраках, пальто и сюртуках, некоторые в белых куртках.