Неточные совпадения
Александр был избалован, но не испорчен домашнею жизнью. Природа так хорошо создала его, что любовь матери и поклонение окружающих подействовали только на добрые его стороны, развили, например, в нем преждевременно сердечные склонности, поселили ко всему доверчивость
до излишества.
Это же самое, может быть, расшевелило в нем и самолюбие; но ведь самолюбие само по себе только форма; все будет зависеть от материала, который вольешь в нее.
— С какой
это, Антон Иваныч? — спросила Анна Павловна, осматривая себя с ног
до головы.
Прежде всего отслужили молебен, причем Антон Иваныч созвал дворню, зажег свечу и принял от священника книгу, когда тот перестал читать, и передал ее дьячку, а потом отлил в скляночку святой воды, спрятал в карман и сказал: «
Это Агафье Никитишне». Сели за стол. Кроме Антона Иваныча и священника, никто по обыкновению не дотронулся ни
до чего, но зато Антон Иваныч сделал полную честь
этому гомерическому завтраку. Анна Павловна все плакала и украдкой утирала слезы.
Александр увидел, что ему, несмотря на все усилия, не удастся в тот день ни разу обнять и прижать к груди обожаемого дядю, и отложил
это намерение
до другого раза.
— Дело, кажется, простое, — сказал дядя, — а они бог знает что заберут в голову… «разумно-деятельная толпа»!! Право, лучше бы тебе остаться там. Прожил бы ты век свой славно: был бы там умнее всех, прослыл бы сочинителем и красноречивым человеком, верил бы в вечную и неизменную дружбу и любовь, в родство, счастье, женился бы и незаметно дожил бы
до старости и в самом деле был бы по-своему счастлив; а по-здешнему ты счастлив не будешь: здесь все
эти понятия надо перевернуть вверх дном.
— Знаю я
эту святую любовь: в твои лета только увидят локон, башмак, подвязку, дотронутся
до руки — так по всему телу и побежит святая, возвышенная любовь, а дай-ка волю, так и того… Твоя любовь, к сожалению, впереди; от
этого никак не уйдешь, а дело уйдет от тебя, если не станешь им заниматься.
— Пиши, пиши: «Но мы начинаем привыкать друг к другу. Он даже говорит, что можно и совсем обойтись без любви. Он не сидит со мной, обнявшись, с утра
до вечера, потому что
это вовсе не нужно, да ему и некогда». «Враг искренних излияний», —
это можно оставить:
это хорошо. Написал?
Пиши: «Он читает на двух языках все, что выходит замечательного по всем отраслям человеческих знаний, любит искусства, имеет прекрасную коллекцию картин фламандской школы —
это его вкус, часто бывает в театре, но не суетится, не мечется, не ахает, не охает, думая, что
это ребячество, что надо воздерживать себя, не навязывать никому своих впечатлений, потому, что
до них никому нет надобности.
— Ох, нет! Я предчувствую, что ты еще много кое-чего перебьешь у меня. Но
это бы все ничего: любовь любовью; никто не мешает тебе; не нами заведено заниматься особенно прилежно любовью в твои лета, но, однако ж, не
до такой степени, чтобы бросать дело; любовь любовью, а дело делом…
—
До сих пор, слава богу, нет, а может случиться, если бросишь дело; любовь тоже требует денег: тут и лишнее щегольство и разные другие траты… Ох,
эта мне любовь в двадцать лет! вот уж презренная, так презренная, никуда не годится!
Он или бросает на нее взоры оскорбительных желаний, или холодно осматривает ее с головы
до ног, а сам думает, кажется: «Хороша ты, да, чай, с блажью в голове: любовь да розы, — я уйму
эту дурь,
это — глупости! у меня полно вздыхать да мечтать, а веди себя пристойно», или еще хуже — мечтает об ее имении.
— А тебе — двадцать три: ну, брат, она в двадцать три раза умнее тебя. Она, как я вижу, понимает дело: с тобою она пошалит, пококетничает, время проведет весело, а там… есть между
этими девчонками преумные! Ну, так ты не женишься. Я думал, ты хочешь
это как-нибудь поскорее повернуть, да тайком. В твои лета
эти глупости так проворно делаются, что не успеешь и помешать; а то через год!
до тех пор она еще надует тебя…
С
этим дойдем
до чего-нибудь дельного; а так…
Мысли и разнородные ощущения
до крайности впечатлительной и раздражительной души ее беспрестанно сменялись одни другими, и оттенки
этих ощущений сливались в удивительной игре, придавая лицу ее ежеминутно новое и неожиданное выражение.
В
этой грации много было дикого, порывистого, что дает природа всем, но что потом искусство отнимает
до последнего следа, вместо того чтобы смягчить.
— Отчего? Что же, — начал он потом, — может разрушить
этот мир нашего счастья — кому нужда
до нас? Мы всегда будем одни, станем удаляться от других; что нам
до них за дело? и что за дело им
до нас? нас не вспомнят, забудут, и тогда нас не потревожат и слухи о горе и бедах, точно так, как и теперь, здесь, в саду, никакой звук не тревожит
этой торжественной тишины…
«Таких людей не бывает! — подумал огорченный и изумленный Александр, — как не бывает? да ведь герой-то я сам. Неужели мне изображать
этих пошлых героев, которые встречаются на каждом шагу, мыслят и чувствуют, как толпа, делают, что все делают, —
эти жалкие лица вседневных мелких трагедий и комедий, не отмеченные особой печатью… унизится ли искусство
до того?..»
— Да,
это видно: вы похудели и бледные такие! Сядьте-ка поскорей, отдохните; да не хотите ли, я прикажу сварить яичек всмятку?
до обеда еще долго.
— Грех вам бояться
этого, Александр Федорыч! Я люблю вас как родного; вот не знаю, как Наденька; да она еще ребенок: что смыслит? где ей ценить людей! Я каждый день твержу ей: что
это, мол, Александра Федорыча не видать, что не едет? и все поджидаю. Поверите ли, каждый день
до пяти часов обедать не садилась, все думала: вот подъедет. Уж и Наденька говорит иногда: «Что
это, maman, кого вы ждете? мне кушать хочется, и графу, я думаю, тоже…»
— Смотри-ка! — говорила, приложив ей руку к голове, Марья Михайловна, — как уходилась, насилу дышишь. Выпей воды да поди переоденься, распусти шнуровку. Уж не доведет тебя
эта езда
до добра!
Другой удовольствовался бы таким ответом и увидел бы, что ему не о чем больше хлопотать. Он понял бы все из
этой безмолвной, мучительной тоски, написанной и на лице ее, проглядывавшей и в движениях. Но Адуеву было не довольно. Он, как палач, пытал свою жертву и сам был одушевлен каким-то диким, отчаянным желанием выпить чашу разом и
до конца.
Все
это глупо, может быть смешно, кому
до смеху, — но мне больно!
Я не понимаю
этой глупости, которую, правду сказать, большая часть любовников делают от сотворения мира
до наших времен: сердиться на соперника! может ли быть что-нибудь бессмысленней — стереть его с лица земли! за что? за то, что он понравился! как будто он виноват и как будто от
этого дела пойдут лучше, если мы его накажем!
Не надо было допускать их сближаться
до короткости, а расстроивать искусно, как будто ненарочно, их свидания с глазу на глаз, быть всюду вместе, ездить с ними даже верхом, и между тем тихомолком вызывать в глазах ее соперника на бой и тут-то снарядить и двинуть вперед все силы своего ума, устроить главную батарею из остроумия, хитрости да и того… открывать и поражать слабые стороны соперника так, как будто нечаянно, без умысла, с добродушием, даже нехотя, с сожалением, и мало-помалу снять с него
эту драпировку, в которой молодой человек рисуется перед красавицей.
Она разыграла свой роман с тобой
до конца, точно так же разыграет его и с графом и, может быть, еще с кем-нибудь… больше от нее требовать нельзя: выше и дальше ей нейти!
это не такая натура: а ты вообразил себе бог знает что…
— Да так. Ведь страсть значит, когда чувство, влечение, привязанность или что-нибудь такое — достигло
до той степени, где уж перестает действовать рассудок? Ну что ж тут благородного? я не понимаю; одно сумасшествие —
это не по-человечески. Да и зачем ты берешь одну только сторону медали? я говорю про любовь — ты возьми и другую и увидишь, что любовь не дурная вещь. Вспомни-ка счастливые минуты: ты мне уши прожужжал…
— Нет, мы с вами никогда не сойдемся, — печально произнес Александр, — ваш взгляд на жизнь не успокаивает, а отталкивает меня от нее. Мне грустно, на душу веет холод.
До сих пор любовь спасала меня от
этого холода; ее нет — и в сердце теперь тоска; мне страшно, скучно…
Лизавета Александровна вынесла только то грустное заключение, что не она и не любовь к ней были единственною целью его рвения и усилий. Он трудился и
до женитьбы, еще не зная своей жены. О любви он ей никогда не говорил и у ней не спрашивал; на ее вопросы об
этом отделывался шуткой, остротой или дремотой. Вскоре после знакомства с ней он заговорил о свадьбе, как будто давая знать, что любовь тут сама собою разумеется и что о ней толковать много нечего…
Она взглянула на роскошную мебель и на все игрушки и дорогие безделки своего будуара — и весь
этот комфорт, которым у других заботливая рука любящего человека окружает любимую женщину, показался ей холодною насмешкой над истинным счастьем. Она была свидетельницею двух страшных крайностей — в племяннике и муже. Один восторжен
до сумасбродства, другой — ледян
до ожесточения.
— Он такой мрачный, — продолжала Лизавета Александровна, — я боюсь, чтоб все
это не довело его
до чего-нибудь…
— В самом деле, бедный! Как
это достает тебя? Какой страшный труд: получить раз в месяц письмо от старушки и, не читая, бросить под стол или поговорить с племянником! Как же, ведь
это отвлекает от виста! Мужчины, мужчины! Если есть хороший обед, лафит за золотой печатью да карты — и все тут; ни
до кого и дела нет! А если к
этому еще случай поважничать и поумничать — так и счастливы.
— Теперь уж жертвы не потребую — не беспокойтесь. Я благодаря людям низошел
до жалкого понятия и о дружбе, как о любви… Вот я всегда носил с собой
эти строки, которые казались мне вернейшим определением
этих двух чувств, как я их понимал и как они должны быть, а теперь вижу, что
это ложь, клевета на людей или жалкое незнание их сердца… Люди не способны к таким чувствам. Прочь —
это коварные слова!..
— Что за дело? Разве
до меня не долетают брызги
этой грязи, в которой купаются люди? Вы знаете, что случилось со мною, — и после всего
этого не ненавидеть, не презирать людей!
— Ну, хорошо; возьмем несветские. Я уж доказывал тебе, не знаю только, доказал ли, что к своей
этой… как ее? Сашеньке, что ли? ты был несправедлив. Ты полтора года был у них в доме как свой: жил там с утра
до вечера, да еще был любим
этой презренной девчонкой, как ты ее называешь. Кажется,
это не презрения заслуживает…
Когда умру, то есть ничего не буду чувствовать и знать, струны вещие баянов не станут говорить обо мне, отдаленные века, потомство, мир не наполнятся моим именем, не узнают, что жил на свете статский советник Петр Иваныч Адуев, и я не буду утешаться
этим в гробе, если я и гроб уцелеем как-нибудь
до потомства.
—
Это только в провинции как-то умеют ничего не делать; а здесь… Зачем же ты приезжал сюда?
Это непонятно!.. Ну, пока довольно об
этом. У меня
до тебя есть просьба.
— Все еще не понимаешь! А затем, мой милый, что он сначала будет с ума сходить от ревности и досады, потом охладеет.
Это у него скоро следует одно за другим. Он самолюбив
до глупости. Квартира тогда не понадобится, капитал останется цел, заводские дела пойдут своим чередом… ну, понимаешь? Уж
это в пятый раз я с ним играю шутку: прежде, бывало, когда был холостой и помоложе, сам, а не то кого-нибудь из приятелей подошлю.
— Видишь ведь, как лжет от злости, думал я, — продолжал Петр Иваныч, поглядывая на племянника, — станет Александр сидеть там с утра
до вечера! об
этом я его не просил; так ли?
Говоря
этим высоким слогом, слово за слово, он добрался наконец
до слова: супружество. Юлия вздрогнула, потом заплакала. Она подала ему руку с чувством невыразимой нежности и признательности, и они оба оживились, оба вдруг заговорили. Положено было Александру поговорить с теткой и просить ее содействия в
этом мудреном деле.
Логика влюбленных, иногда фальшивая, иногда изумительно верная, быстро возводит здание догадок, подозрений, но сила любви еще быстрее разрушает его
до основания: часто довольно для
этого одной улыбки, слезы, много, много двух, трех слов — и прощай подозрения.
Он постукивал тростью по тротуару, весело кланялся со знакомыми Проходя по Морской, он увидел в окне одного дома знакомое лицо. Знакомый приглашал его рукой войти. Он поглядел. Ба! да
это Дюмэ! И вошел, отобедал, просидел
до вечера, вечером отправился в театр, из театра ужинать. О доме он старался не вспоминать: он знал, что́ там ждет его.
Эта таинственность только раздражала любопытство, а может быть, и другое чувство Лизы. На лице ее,
до тех пор ясном, как летнее небо, появилось облачко беспокойства, задумчивости. Она часто устремляла на Александра грустный взгляд, со вздохом отводила глаза и потупляла в землю, а сама, кажется, думала: «Вы несчастливы! может быть, обмануты… О, как бы я умела сделать вас счастливым! как бы берегла вас, как бы любила… я бы защитила вас от самой судьбы, я бы…» и прочее.
— Один покажет вам, — говорил он, — цветок и заставит наслаждаться его запахом и красотой, а другой укажет только ядовитый сок в его чашечке… тогда для вас пропадут и красота, и благоухание… Он заставит вас сожалеть о том, зачем там
этот сок, и вы забудете, что есть и благоухание… Есть разница между
этими обоими людьми и между сочувствием к ним. Не ищите же яду, не добирайтесь
до начала всего, что делается с нами и около нас; не ищите ненужной опытности: не она ведет к счастью.
Услужливое воображение, как нарочно, рисовало ему портрет Лизы во весь рост, с роскошными плечами, с стройной талией, не забыло и ножку. В нем зашевелилось странное ощущение, опять по телу пробежала дрожь, но не добралась
до души — и замерла. Он разобрал
это ощущение от источника
до самого конца.
— Да ты вспомни, как ты хотел любить: сочинял плохие стихи, говорил диким языком, так что
до смерти надоел
этой твоей… Груне, что ли!
Этим ли привязывают женщину?
— Да; но вы не дали мне обмануться: я бы видел в измене Наденьки несчастную случайность и ожидал бы
до тех пор, когда уж не нужно было бы любви, а вы сейчас подоспели с теорией и показали мне, что
это общий порядок, — и я, в двадцать пять лет, потерял доверенность к счастью и к жизни и состарелся душой. Дружбу вы отвергали, называли и ее привычкой; называли себя, и то, вероятно, шутя, лучшим моим другом, потому разве, что успели доказать, что дружбы нет.
Я доказывал тебе, что человеку вообще везде, а здесь в особенности, надо работать, и много работать, даже
до боли в пояснице… цветов желтых нет, есть чины, деньги:
это гораздо лучше!
Мы решили, что друзья у тебя есть, какие у другого редко бывают: не фальшивые; в воду за тебя, правда, не бросятся и на костер не полезут, обниматься тоже не охотники; да ведь
это до крайности глупо; пойми, наконец! но зато совет, помощь, даже деньги — всегда найдешь…
Я говорил тебе дело, потому что ты просил меня об
этом; а что из
этого вышло, то уж
до меня не касается.
— Хороши же там у вас девушки:
до свадьбы любят! Изменила! мерзавка этакая! Счастье-то само просилось к ней в руки, да не умела ценить, негодница! Увидала бы я ее, я бы ей в рожу наплевала. Чего дядя-то смотрел? Кого
это она нашла лучше, посмотрела бы я?.. Что ж, разве одна она? полюбишь в другой раз.