Неточные совпадения
— Эх, матушка Анна Павловна! да кого же мне и любить-то, как
не вас? Много ли у нас таких, как вы? Вы цены себе
не знаете. Хлопот полон рот: тут и своя стройка вертится на уме. Вчера
еще бился целое утро с подрядчиком, да
все как-то
не сходимся… а как, думаю,
не поехать?.. что она там, думаю, одна-то, без меня станет делать? человек
не молодой: чай, голову растеряет.
— Да, порядочно; сбываем больше во внутренние губернии на ярмарки. Последние два года — хоть куда! Если б
еще этак лет пять, так и того… Один компанион, правда,
не очень надежен —
все мотает, да я умею держать его в руках. Ну, до свидания. Ты теперь посмотри город, пофлянируй, пообедай где-нибудь, а вечером приходи ко мне пить чай, я дома буду, — тогда поговорим. Эй, Василий! ты покажешь им комнату и поможешь там устроиться.
Еще более взгрустнется провинциалу, как он войдет в один из этих домов, с письмом издалека. Он думает, вот отворятся ему широкие объятия,
не будут знать, как принять его, где посадить, как угостить; станут искусно выведывать, какое его любимое блюдо, как ему станет совестно от этих ласк, как он, под конец, бросит
все церемонии, расцелует хозяина и хозяйку, станет говорить им ты, как будто двадцать лет знакомы,
все подопьют наливочки, может быть, запоют хором песню…
— Почти так; это лучше сказано: тут есть правда; только
все еще нехорошо. Неужели ты, как сбирался сюда,
не задал себе этого вопроса: зачем я еду? Это было бы
не лишнее.
— Очень. Время проходит, а ты до сих пор мне
еще и
не помянул о своих намерениях: хочешь ли ты служить, избрал ли другое занятие — ни слова! а
все оттого, что у тебя Софья да знаки на уме. Вот ты, кажется, к ней письмо пишешь? Так?
Поскрипев, передает родительницу с новым чадом пятому — тот скрипит в свою очередь пером, и рождается
еще плод, пятый охорашивает его и сдает дальше, и так бумага идет, идет — никогда
не пропадает: умрут ее производители, а она
все существует целые веки.
— Прекрасно, прекрасно! — сказал ему через несколько дней Петр Иваныч. — Редактор предоволен, только находит, что стиль
не довольно строг; ну, да с первого раза нельзя же
всего требовать. Он хочет познакомиться с тобой. Ступай к нему завтра, часов в семь вечера: там он уж приготовил
еще статью.
Но
все еще, к немалому горю Петра Иваныча, он далеко был от холодного разложения на простые начала
всего, что волнует и потрясает душу человека. О приведении же в ясность
всех тайн и загадок сердца он
не хотел и слушать.
— Ну, с цветка, что ли, — сказал Петр Иваныч, — может быть,
еще с желтого,
все равно; тут что попадется в глаза, лишь бы начать разговор; так-то слова с языка нейдут. Ты спросил, нравится ли ей цветок; она отвечала да; почему, дескать? «Так», — сказала она, и замолчали оба, потому что хотели сказать совсем другое, и разговор
не вязался. Потом взглянули друг на друга, улыбнулись и покраснели.
— Мудрено! с Адама и Евы одна и та же история у
всех, с маленькими вариантами. Узнай характер действующих лиц, узнаешь и варианты. Это удивляет тебя, а
еще писатель! Вот теперь и будешь прыгать и скакать дня три, как помешанный, вешаться
всем на шею — только, ради бога,
не мне. Я тебе советовал бы запереться на это время в своей комнате, выпустить там
весь этот пар и проделать
все проделки с Евсеем, чтобы никто
не видал. Потом немного одумаешься, будешь добиваться уж другого, поцелуя например…
— Ох, нет! Я предчувствую, что ты
еще много кое-чего перебьешь у меня. Но это бы
все ничего: любовь любовью; никто
не мешает тебе;
не нами заведено заниматься особенно прилежно любовью в твои лета, но, однако ж,
не до такой степени, чтобы бросать дело; любовь любовью, а дело делом…
— Дико, нехорошо, Александр! пишешь ты уж два года, — сказал Петр Иваныч, — и о наземе, и о картофеле, и о других серьезных предметах, где стиль строгий, сжатый, а
все еще дико говоришь. Ради бога,
не предавайся экстазу, или, по крайней мере, как эта дурь найдет на тебя, так уж молчи, дай ей пройти, путного ничего
не скажешь и
не сделаешь: выйдет непременно нелепость.
— Грех вам бояться этого, Александр Федорыч! Я люблю вас как родного; вот
не знаю, как Наденька; да она
еще ребенок: что смыслит? где ей ценить людей! Я каждый день твержу ей: что это, мол, Александра Федорыча
не видать, что
не едет? и
все поджидаю. Поверите ли, каждый день до пяти часов обедать
не садилась,
все думала: вот подъедет. Уж и Наденька говорит иногда: «Что это, maman, кого вы ждете? мне кушать хочется, и графу, я думаю, тоже…»
—
Еще лучше! — отвечала Марфа, — ты думаешь,
все в тебя?
не все же пьяные ревут, как ты.
— Впрочем, — прибавлял он
еще с большим презрением, — ей простительно: я слишком был выше и ее, и графа, и
всей этой жалкой и мелкой сферы; немудрено, что я остался
не разгаданным ей.
Муж ее неутомимо трудился и
все еще трудится. Но что было главною целью его трудов? Трудился ли он для общей человеческой цели, исполняя заданный ему судьбою урок, или только для мелочных причин, чтобы приобресть между людьми чиновное и денежное значение, для того ли, наконец, чтобы его
не гнули в дугу нужда, обстоятельства? Бог его знает. О высоких целях он разговаривать
не любил, называя это бредом, а говорил сухо и просто, что надо дело делать.
— В самом деле, бедный! Как это достает тебя? Какой страшный труд: получить раз в месяц письмо от старушки и,
не читая, бросить под стол или поговорить с племянником! Как же, ведь это отвлекает от виста! Мужчины, мужчины! Если есть хороший обед, лафит за золотой печатью да карты — и
все тут; ни до кого и дела нет! А если к этому
еще случай поважничать и поумничать — так и счастливы.
— Вас
не умели ценить, — промолвила тетка, — но поверьте, найдется сердце, которое вас оценит: я вам порука в том. Вы
еще так молоды, забудьте это
все, займитесь: у вас есть талант: пишите… Пишете ли вы что-нибудь теперь?
— А! — сказал Александр, потягиваясь, — вы
всё еще против моих сочинений! Скажите, дядюшка, откровенно, что заставляет вас так настойчиво преследовать талант, когда нельзя
не признать…
—
Не понимаешь, а
еще умный человек! Отчего он был
все это время весел, здоров, почти счастлив? Оттого, что надеялся. Вот я и поддерживала эту надежду: ну, теперь ясно?
А русский? этот
еще добросовестнее немца делал свое дело. Он почти со слезами уверял Юлию, что существительное имя или глагол есть такая часть речи, а предлог вот такая-то, и наконец достиг, что она поверила ему и выучила наизусть определения
всех частей речи. Она могла даже разом исчислить
все предлоги, союзы, наречия, и когда учитель важно вопрошал: «А какие суть междометия страха или удивления?» — она вдруг,
не переводя духу, проговаривала: «ах, ох, эх, увы, о, а, ну, эге!» И наставник был в восторге.
Он
не знал, что отвечать ей и самому себе. Он
еще все хорошенько
не объяснил себе, что с ним делается.
На некоторое время свобода, шумные сборища, беспечная жизнь заставили его забыть Юлию и тоску. Но
все одно да одно, обеды у рестораторов, те же лица с мутными глазами; ежедневно
все тот же глупый и пьяный бред собеседников и, вдобавок к этому,
еще постоянно расстроенный желудок: нет, это
не по нем. Слабый организм тела и душа Александра, настроенная на грустный, элегический тон,
не вынесли этих забав.
Любовь? Да, вот
еще! Он знает ее наизусть, да и потерял уже способность любить. А услужливая память, как на смех, напоминала ему Наденьку, но
не невинную, простодушную Наденьку — этого она никогда
не напоминала — а непременно Наденьку-изменницу, со
всею обстановкой, с деревьями, с дорожкой, с цветами, и среди
всего этот змеенок, с знакомой ему улыбкой, с краской неги и стыда… и
все для другого,
не для него!.. Он со стоном хватался за сердце.
— Смотрите, Александр, — живо перебила тетка, — вы в одну минуту изменились: у вас слезы на глазах; вы
еще все те же;
не притворяйтесь же,
не удерживайте чувства, дайте ему волю…
— Э! ma tante! охота вам смеяться надо мной! Вы забыли русскую пословицу: лежачего
не бьют. У меня таланта нет, решительно нет. У меня есть чувство, была горячая голова; мечты я принял за творчество и творил. Недавно
еще я нашел кое-что из старых грехов, прочел — и самому смешно стало. Дядюшка прав, что принудил меня сжечь
все, что было. Ах, если б я мог воротить прошедшее!
Не так я распорядился им.
Не один ты такой:
еще есть отсталые; это
всё страдальцы.
—
Еще бы
не любить! Да ведь я Александра Федорыча на руках носил:
все равно, что родной.
— Где же твои волоски? как шелк были! — приговаривала она сквозь слезы, — глаза светились, словно две звездочки; щеки — кровь с молоком;
весь ты был, как наливное яблочко! Знать, извели лихие люди, позавидовали твоей красоте да моему счастью! А дядя-то чего смотрел? А
еще отдала с рук на руки, как путному человеку!
Не умел сберечь сокровища! Голубчик ты мой!..
—
Не приказывали! Ему, голубчику моему,
все равно, что ни подложи —
все скушает. А тебе и этого в голову
не пришло? Ты разве забыл, что он здесь кушал
всё сдобные булки? Покупать постные булки! Верно, ты деньги-то в другое место относил? Вот я тебя! Ну, что
еще? говори…
— Куда, сударыня! придут, да коли застанут без дела, так и накинутся. «Что, говорят, ничего
не делаешь? Здесь, говорят,
не деревня, надо работать, говорят, а
не на боку лежать!
Все, говорят, мечтаешь!» А то
еще и выбранят…
— Нет, нет.
Не тревожьтесь, маменька! мне здесь покойно, хорошо;
все пройдет… я
еще не осмотрелся.
— Пощади меня, Лиза, и
не добирайся до этой мысли, — возразил Петр Иваныч, — иначе ты увидишь, что я
не из железа создан… Я повторяю тебе, что я хочу жить
не одной головой: во мне
еще не все застыло.