— Бабушка! ты не поняла меня, — сказала она кротко, взяв ее за руки, — успокойся, я не жалуюсь тебе на него. Никогда не забывай, что я одна виновата — во всем… Он не знает, что произошло со мной, и оттого пишет. Ему надо только дать знать, объяснить, как я больна, упала духом, — а ты собираешься, кажется, воевать! Я не того хочу. Я
хотела написать ему сама и не могла, — видеться недостает сил, если б я и хотела…
Неточные совпадения
— И я не удивлюсь, — сказал Райский, — хоть рясы и не надену, а проповедовать могу — и искренно, всюду, где замечу ложь, притворство, злость — словом, отсутствие красоты, нужды нет, что сам бываю безобразен… Натура моя отзывается на все, только разбуди нервы — и пойдет играть!.. Знаешь что, Аянов: у меня давно засела серьезная мысль —
писать роман. И я
хочу теперь посвятить все свое время на это.
Он
хотел показать картину товарищам, но они сами красками еще не
писали, а всё копировали с бюстов, нужды нет, что у самих бороды поросли.
Прошел май. Надо было уехать куда-нибудь, спасаться от полярного петербургского лета. Но куда? Райскому было все равно. Он делал разные проекты, не останавливаясь ни на одном:
хотел съездить в Финляндию, но отложил и решил поселиться в уединении на Парголовских озерах,
писать роман. Отложил и это и собрался не шутя с Пахотиными в рязанское имение. Но они изменили намерение и остались в городе.
— Ведомости о крестьянах, об оброке, о продаже хлеба, об отдаче огородов… Помнишь ли, сколько за последние года дохода было? По тысяче четыреста двадцати пяти рублей — вот смотри… — Она
хотела щелкнуть на счетах. — Ведь ты получал деньги? Последний раз тебе послано было пятьсот пятьдесят рублей ассигнациями: ты тогда
писал, чтобы не посылать. Я и клала в приказ: там у тебя…
Прочими книгами в старом доме одно время заведовала Вера, то есть брала, что ей нравилось, читала или не читала, и ставила опять на свое место. Но все-таки до книг дотрогивалась живая рука, и они кое-как уцелели,
хотя некоторые, постарее и позамасленнее, тронуты были мышами. Вера
писала об этом через бабушку к Райскому, и он поручил передать книги на попечение Леонтия.
— Ну, смотри, пеняй на себя! Я
напишу к Борису Павловичу, Марина не моя, а его, — как он
хочет.
— Я ошибся: не про тебя то, что говорил я. Да, Марфенька, ты права: грех
хотеть того, чего не дано, желать жить, как живут эти барыни, о которых в книгах
пишут. Боже тебя сохрани меняться, быть другою! Люби цветы, птиц, занимайся хозяйством, ищи веселого окончания и в книжках, и в своей жизни…
— Я только из любопытства
хотел с ними наговориться, они в столице живут… Теперь опять
пишут, что римский папа…
Он проворно сел за свои тетради, набросал свои мучения, сомнения и как они разрешились. У него лились заметки, эскизы, сцены, речи. Он вспомнил о письме Веры,
хотел прочесть опять, что она
писала о нем к попадье, и схватил снятую им копию с ее письма.
«Веруй в Бога, знай, что дважды два четыре, и будь честный человек, говорит где-то Вольтер, —
писал он, — а я скажу — люби женщина кого
хочешь, люби по-земному, но не по-кошачьи только и не по расчету, и не обманывай любовью!
— Чем бы дитя ни тешилось, только бы не плакало, — заметила она и почти верно определила этой пословицей значение писанья Райского. У него уходило время, сила фантазии разрешалась естественным путем, и он не замечал жизни, не знал скуки, никуда и ничего не
хотел. — Зачем только ты
пишешь все по ночам? — сказала она. — Смерть — боюсь… Ну, как заснешь над своей драмой? И шутка ли, до света? ведь ты изведешь себя. Посмотри, ты иногда желт, как переспелый огурец…
«А когда после? — спрашивала она себя, медленно возвращаясь наверх. — Найду ли я силы
написать ему сегодня до вечера? И что
напишу? Все то же: „Не могу, ничего не
хочу, не осталось в сердце ничего…“ А завтра он будет ждать там, в беседке. Обманутое ожидание раздражит его, он повторит вызов выстрелами, наконец, столкнется с людьми, с бабушкой!.. Пойти самой, сказать ему, что он поступает „нечестно и нелогично“… Про великодушие нечего ему говорить: волки не знают его!..»
И вы, красотки молодые, // Которых позднею порой // Уносят дрожки удалые // По петербургской мостовой, // И вас покинул мой Евгений. // Отступник бурных наслаждений, // Онегин дома заперся, // Зевая, за перо взялся, //
Хотел писать — но труд упорный // Ему был тошен; ничего // Не вышло из пера его, // И не попал он в цех задорный // Людей, о коих не сужу, // Затем, что к ним принадлежу.
— Что я знаю о нем? Первый раз вижу, а он — косноязычен. Отец его — квакер, приятель моего супруга, помогал духоборам устраиваться в Канаде. Лионель этот, — имя-то на цветок похоже, — тоже интересуется диссидентами, сектантами, книгу
хочет писать. Я не очень люблю эдаких наблюдателей, соглядатаев. Да и неясно: что его больше интересует — сектантство или золото? Вот в Сибирь поехал. По письмам он интереснее, чем в натуре.
Я заглянул за борт: там целая флотилия лодок, нагруженных всякой всячиной, всего более фруктами. Ананасы лежали грудами, как у нас репа и картофель, — и какие! Я не думал, чтоб они достигали такой величины и красоты. Сейчас разрезал один и начал есть: сок тек по рукам, по тарелке, капал на пол.
Хотел писать письмо к вам, но меня тянуло на палубу. Я покупал то раковину, то другую безделку, а более вглядывался в эти новые для меня лица. Что за живописный народ индийцы и что за неживописный — китайцы!
Неточные совпадения
Минуты две они молчали, // Но к ней Онегин подошел // И молвил: «Вы ко мне
писали, // Не отпирайтесь. Я прочел // Души доверчивой признанья, // Любви невинной излиянья; // Мне ваша искренность мила; // Она в волненье привела // Давно умолкнувшие чувства; // Но вас хвалить я не
хочу; // Я за нее вам отплачу // Признаньем также без искусства; // Примите исповедь мою: // Себя на суд вам отдаю.
Я знаю: дам
хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, //
Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
А он не едет; он заране //
Писать ко прадедам готов // О скорой встрече; а Татьяне // И дела нет (их пол таков); // А он упрям, отстать не
хочет, // Еще надеется, хлопочет; // Смелей здорового, больной // Княгине слабою рукой // Он
пишет страстное посланье. // Хоть толку мало вообще // Он в письмах видел не вотще; // Но, знать, сердечное страданье // Уже пришло ему невмочь. // Вот вам письмо его точь-в-точь.
Во дни веселий и желаний // Я был от балов без ума: // Верней нет места для признаний // И для вручения письма. // О вы, почтенные супруги! // Вам предложу свои услуги; // Прошу мою заметить речь: // Я вас
хочу предостеречь. // Вы также, маменьки, построже // За дочерьми смотрите вслед: // Держите прямо свой лорнет! // Не то… не то, избави Боже! // Я это потому
пишу, // Что уж давно я не грешу.
Как их
писали в мощны годы, // Как было встарь заведено…» // — Одни торжественные оды! // И, полно, друг; не всё ль равно? // Припомни, что сказал сатирик! // «Чужого толка» хитрый лирик // Ужели для тебя сносней // Унылых наших рифмачей? — // «Но всё в элегии ничтожно; // Пустая цель ее жалка; // Меж тем цель оды высока // И благородна…» Тут бы можно // Поспорить нам, но я молчу: // Два века ссорить не
хочу.