— Что я знаю о нем? Первый раз вижу, а он — косноязычен. Отец его — квакер, приятель моего супруга, помогал духоборам устраиваться в Канаде. Лионель этот, — имя-то на цветок похоже, — тоже интересуется диссидентами, сектантами, книгу
хочет писать. Я не очень люблю эдаких наблюдателей, соглядатаев. Да и неясно: что его больше интересует — сектантство или золото? Вот в Сибирь поехал. По письмам он интереснее, чем в натуре.
Неточные совпадения
—
Хотя Байрон
писал стихи, но у него нередко встречаешь глубокие мысли. Одна из них: «Думающий менее реален, чем его мысль». Они, там, не знают этого.
— Но — разве она не
писала тебе, что не
хочет учиться в театральной школе, а поступает на курсы? Она уехала домой недели две назад…
— Давно. Должен сознаться, что я… редко
пишу ему. Он отвечает мне поучениями, как надо жить, думать, веровать. Рекомендует книги… вроде бездарного сочинения Пругавина о «Запросах народа и обязанностях интеллигенции». Его письма кажутся мне наивнейшей риторикой, совершенно несовместной с торговлей дубовой клепкой. Он
хочет, чтоб я унаследовал те привычки думать, от которых сам он, вероятно, уже отказался.
«Зачем ей нужно, чтоб я
писал рецензии?» — спрашивал себя Клим, но эта мысль улыбалась ему,
хотя и слабо.
—
Пишу, — ответил он,
хотя еще не начинал
писать, мешала скука.
— И, кроме того, Иноков
пишет невозможные стихи, просто, знаете, смешные стихи. Кстати, у меня накопилось несколько аршин стихотворений местных поэтов, — не
хотите ли посмотреть? Может быть, найдете что-нибудь для воскресных номеров. Признаюсь, я плохо понимаю новую поэзию…
С той поры он почти сорок лет жил, занимаясь историей города,
написал книгу, которую никто не
хотел издать, долго работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но был изгнан из редакции за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора в ряды людей неблагонадежных.
—
Пишу другой: мальчика заставили пасти гусей, а когда он полюбил птиц, его сделали помощником конюха. Он полюбил лошадей, но его взяли во флот. Он море полюбил, но сломал себе ногу, и пришлось ему служить лесным сторожем.
Хотел жениться — по любви — на хорошей девице, а женился из жалости на замученной вдове с двумя детьми. Полюбил и ее, она ему родила ребенка; он его понес крестить в село и дорогой заморозил…
Клим спросил еще стакан чаю, пить ему не хотелось, но он
хотел знать, кого дожидается эта дама? Подняв вуаль на лоб, она
писала что-то в маленькой книжке, Самгин наблюдал за нею и думал...
— Не очень, — ответил он,
хотя Лидия
написала ему из Парижа только один раз. — Она не любит
писать.
— Революция неизбежна, — сказал Самгин, думая о Лидии, которая находит время
писать этому плохому актеру, а ему — не
пишет. Невнимательно слушая усмешливые и сумбурные речи Лютова, он вспомнил, что раза два пытался сочинить Лидии длинные послания, но, прочитав их, уничтожал, находя в этих
хотя и очень обдуманных письмах нечто, чего Лидия не должна знать и что унижало его в своих глазах. Лютов прихлебывал вино и говорил, как будто обжигаясь...
— Но мне не удалось
написать то, что я
хотела, достаточно ясно для себя.
— Лидия Тимофеевна, за что-то рассердясь на него, спросила: «Почему вы не застрелитесь?» Он ответил: «Не
хочу, чтобы обо мне
писали в «Биржевых ведомостях».
— Вам, пожалуй, придется,
писать еще «Чего
хотел убитый большевик?» Корнев-то не выживет.
—
Хочу, чтоб ты меня устроил в Москве. Я тебе
писал об этом не раз, ты — не ответил. Почему? Ну — ладно! Вот что, — плюнув под ноги себе, продолжал он. — Я не могу жить тут. Не могу, потому что чувствую за собой право жить подло. Понимаешь? А жить подло — не сезон. Человек, — он ударил себя кулаком в грудь, — человек дожил до того, что начинает чувствовать себя вправе быть подлецом. А я — не
хочу! Может быть, я уже подлец, но — больше не
хочу… Ясно?
«
Писать надобно, разумеется, в тоне пафоса. Жалко, то есть неудобно несколько, что убитый — еврей, — вздохнул Самгин. —
Хотя некоторые утверждают, что — русский…»
— Видела знаменитого адвоката, этого, который стихи
пишет, он — высокого мнения о Столыпине, очень защищает его, говорит, что, дескать, Столыпин нарочно травит конституционалистов левыми,
хочет напугать их, затолкать направо поглубже. Адвокат — мужчина приятный, любезен, как парикмахер, только уж очень привык уголовных преступников защищать.
— Еду мимо, вижу — ты подъехал. Вот что: как думаешь — если выпустить сборник о Толстом, а? У меня есть кое-какие знакомства в литературе. Может — и ты попробуешь
написать что-нибудь? Почти шесть десятков лет работал человек, приобрел всемирную славу, а — покоя душе не мог заработать. Тема! Проповедовал: не противьтесь злому насилием, закричал: «Не могу молчать», — что это значит, а?
Хотел молчать, но — не мог? Но — почему не мог?
— Отечество в опасности, — вот о чем нужно кричать с утра до вечера, — предложил он и продолжал говорить, легко находя интересные сочетания слов. — Отечество в опасности, потому что народ не любит его и не
хочет защищать. Мы искусно
писали о народе, задушевно говорили о нем, но мы плохо знали его и узнаем только сейчас, когда он мстит отечеству равнодушием к судьбе его.
И вы, красотки молодые, // Которых позднею порой // Уносят дрожки удалые // По петербургской мостовой, // И вас покинул мой Евгений. // Отступник бурных наслаждений, // Онегин дома заперся, // Зевая, за перо взялся, //
Хотел писать — но труд упорный // Ему был тошен; ничего // Не вышло из пера его, // И не попал он в цех задорный // Людей, о коих не сужу, // Затем, что к ним принадлежу.
Я заглянул за борт: там целая флотилия лодок, нагруженных всякой всячиной, всего более фруктами. Ананасы лежали грудами, как у нас репа и картофель, — и какие! Я не думал, чтоб они достигали такой величины и красоты. Сейчас разрезал один и начал есть: сок тек по рукам, по тарелке, капал на пол.
Хотел писать письмо к вам, но меня тянуло на палубу. Я покупал то раковину, то другую безделку, а более вглядывался в эти новые для меня лица. Что за живописный народ индийцы и что за неживописный — китайцы!
Неточные совпадения
Минуты две они молчали, // Но к ней Онегин подошел // И молвил: «Вы ко мне
писали, // Не отпирайтесь. Я прочел // Души доверчивой признанья, // Любви невинной излиянья; // Мне ваша искренность мила; // Она в волненье привела // Давно умолкнувшие чувства; // Но вас хвалить я не
хочу; // Я за нее вам отплачу // Признаньем также без искусства; // Примите исповедь мою: // Себя на суд вам отдаю.
Я знаю: дам
хотят заставить // Читать по-русски. Право, страх! // Могу ли их себе представить // С «Благонамеренным» в руках! // Я шлюсь на вас, мои поэты; // Не правда ль: милые предметы, // Которым, за свои грехи, //
Писали втайне вы стихи, // Которым сердце посвящали, // Не все ли, русским языком // Владея слабо и с трудом, // Его так мило искажали, // И в их устах язык чужой // Не обратился ли в родной?
А он не едет; он заране //
Писать ко прадедам готов // О скорой встрече; а Татьяне // И дела нет (их пол таков); // А он упрям, отстать не
хочет, // Еще надеется, хлопочет; // Смелей здорового, больной // Княгине слабою рукой // Он
пишет страстное посланье. // Хоть толку мало вообще // Он в письмах видел не вотще; // Но, знать, сердечное страданье // Уже пришло ему невмочь. // Вот вам письмо его точь-в-точь.
Во дни веселий и желаний // Я был от балов без ума: // Верней нет места для признаний // И для вручения письма. // О вы, почтенные супруги! // Вам предложу свои услуги; // Прошу мою заметить речь: // Я вас
хочу предостеречь. // Вы также, маменьки, построже // За дочерьми смотрите вслед: // Держите прямо свой лорнет! // Не то… не то, избави Боже! // Я это потому
пишу, // Что уж давно я не грешу.
Как их
писали в мощны годы, // Как было встарь заведено…» // — Одни торжественные оды! // И, полно, друг; не всё ль равно? // Припомни, что сказал сатирик! // «Чужого толка» хитрый лирик // Ужели для тебя сносней // Унылых наших рифмачей? — // «Но всё в элегии ничтожно; // Пустая цель ее жалка; // Меж тем цель оды высока // И благородна…» Тут бы можно // Поспорить нам, но я молчу: // Два века ссорить не
хочу.