Неточные совпадения
— Молчи, пожалуйста! —
с суеверным страхом остановил его Аянов, — еще накличешь что-нибудь! А у меня один геморрой чего-нибудь да стоит! Доктора только и
знают,
что вон отсюда шлют: далась им эта сидячая жизнь — все беды в ней видят! Да воздух еще:
чего лучше этого воздуха? — Он
с удовольствием нюхнул воздух. — Я теперь выбрал подобрее эскулапа: тот хочет летом кислым молоком лечить меня: у меня ведь закрытый… ты
знаешь? Так ты от скуки ходишь к своей кузине?
Анна Васильевна кивнула им, а Надежда Васильевна, в ответ на поклоны, ласково поглядела на них,
с удовольствием высморкалась и сейчас же понюхала табаку,
зная,
что у ней будет партия.
Он познакомился
с ней и потом познакомил
с домом ее бывшего своего сослуживца Аянова, чтобы два раза в неделю делать партию теткам, а сам, пользуясь этим скудным средством, сближался сколько возможно
с кузиной, урывками вслушивался, вглядывался в нее, не
зная, зачем, для
чего?
—
Что же мне делать, cousin: я не понимаю? Вы сейчас сказали,
что для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру
с нее. Положим, она снята, и я не слушаюсь предков: я
знаю, зачем, куда бегут все эти люди, — она указала на улицу, —
что их занимает, тревожит:
что же нужно, во-вторых?
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание
узнать,
что у ней теперь на уме,
что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила
с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
Вот пусть эта звезда, как ее… ты не
знаешь? и я не
знаю, ну да все равно, — пусть она будет свидетельницей,
что я наконец слажу
с чем-нибудь: или
с живописью, или
с романом.
Тит Никоныч любил беседовать
с нею о том,
что делается в свете, кто
с кем воюет, за
что;
знал, отчего у нас хлеб дешев и
что бы было, если б его можно было возить отвсюду за границу.
Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как одно море лежит выше другого; первый уведомит,
что выдумали англичане или французы, и решит, полезно ли это или нет.
— Ты ему о деле, а он шалит: пустота какая — мальчик! — говорила однажды бабушка. — Прыгай да рисуй, а ужо спасибо скажешь, как под старость будет уголок. Еще то имение-то, бог
знает что будет, как опекун управится
с ним! а это уж старое, прижилось в нем…
— Тут живет губернатор Васильев… или Попов какой-то. (Бабушка очень хорошо
знала,
что он Попов, а не Васильев.) Он воображает,
что я явлюсь к нему первая
с визитом, и не заглянул ко мне: Татьяна Марковна Бережкова поедет к какому-то Попову или Васильеву!
Профессор спросил Райского, где он учился, подтвердил,
что у него талант, и разразился сильной бранью,
узнав,
что Райский только раз десять был в академии и
с бюстов не рисует.
—
Что мне вам рассказывать? Я не
знаю,
с чего начать. Paul сделал через княгиню предложение, та сказала maman, maman теткам; позвали родных, потом объявили папа… Как все делают.
— Я ждала этого вечера
с нетерпением, — продолжала Софья, — потому
что Ельнин не
знал,
что я разучиваю ее для…
Там был записан старый эпизод, когда он только
что расцветал, сближался
с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не
зная тогда еще, зачем, — может быть,
с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
Обида, зло падали в жизни на нее иногда и
с других сторон: она бледнела от боли, от изумления, подкашивалась и бессознательно страдала, принимая зло покорно, не
зная,
что можно отдать обиду, заплатить злом.
А его резали ножом, голова у него горела. Он вскочил и ходил
с своей картиной в голове по комнате, бросаясь почти в исступлении во все углы, не помня себя, не
зная,
что он делает. Он вышел к хозяйке, спросил, ходил ли доктор, которому он поручил ее.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин,
с боязнью опоздать; она уже, кажется,
знает,
что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
— Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а
что я взволнован теперь — так я не лгу. Не говорю опять,
что я умру
с отчаяния,
что это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я
знаю. Впечатление, за недостатком пищи, не упрочилось — и слава Богу!
Она беспокойно задумалась и, очевидно, боролась
с собой. Ей бы и в голову никогда не пришло устранить от себя управление имением, и не хотела она этого. Она бы не
знала,
что делать
с собой. Она хотела только попугать Райского — и вдруг он принял это серьезно.
— Хорошо, хорошо, это у вас там так, — говорила бабушка, замахав рукой, — а мы здесь прежде осмотрим,
узнаем,
что за человек, пуд соли съедим
с ним, тогда и отдаем за него.
Пришло время расставаться, товарищи постепенно уезжали один за другим. Леонтий оглядывался
с беспокойством, замечал пустоту и тосковал, не
зная, по непрактичности своей,
что с собой делать, куда деваться.
Он смущался, уходил и сам не
знал,
что с ним делается. Перед выходом у всех оказалось что-нибудь: у кого колечко, у кого вышитый кисет, не говоря о тех знаках нежности, которые не оставляют следа по себе. Иные удивлялись, кто почувствительнее, ударились в слезы, а большая часть посмеялись над собой и друг над другом.
Что было
с ней потом, никто не
знает. Известно только,
что отец у ней умер,
что она куда-то уезжала из Москвы и воротилась больная, худая, жила у бедной тетки, потом, когда поправилась, написала к Леонтью, спрашивала, помнит ли он ее и свои старые намерения.
— Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл, так кашу не забывают… А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя
узнать нельзя:
с усами,
с бородой! Ну,
что бабушка? Как, я думаю, обрадовалась! Не больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля:
что ты уставила на него глаза и ничего не скажешь?
— Не
знает,
что сказать лучшему другу своего мужа! Ты вспомни,
что он познакомил нас
с тобой;
с ним мы просиживали ночи, читывали…
— Ну, уж святая: то нехорошо, другое нехорошо. Только и света,
что внучки! А кто их
знает, какие они будут? Марфенька только
с канарейками да
с цветами возится, а другая сидит, как домовой, в углу, и слова от нее не добьешься.
Что будет из нее — посмотрим!
— Ну, уж выдумают: труд! —
с досадой отозвалась Ульяна Андреевна. — Состояние есть, собой молодец: только бы жить, а они — труд!
Что это, право, скоро все на Леонтья будут похожи: тот уткнет нос в книги и
знать ничего не хочет. Да пусть его! Вы-то зачем туда же!.. Пойдемте в сад… Помните наш сад!..
Я
с ними рассматриваю рисунки древних зданий, домов, утвари, — сам черчу, объясняю, как, бывало, тебе:
что сам
знаю, всем делюсь.
Видно было,
что рядом
с книгами, которыми питалась его мысль, у него горячо приютилось и сердце, и он сам не
знал,
чем он так крепко связан
с жизнью и
с книгами, не подозревал,
что если б пропали книги, не пропала бы жизнь, а отними у него эту живую «римскую голову», по всей жизни его прошел бы паралич.
Этого только и ждал Райский,
зная,
что она сейчас очутится между двух огней: между стариной и новизной, между преданиями и здравым смыслом — и тогда ей надо было или согласиться
с ним, или отступить от старины.
Он удивлялся, как могло все это уживаться в ней и как бабушка, не замечая вечного разлада старых и новых понятий, ладила
с жизнью и переваривала все это вместе и была так бодра, свежа, не
знала скуки, любила жизнь, веровала, не охлаждаясь ни к
чему, и всякий день был для нее как будто новым, свежим цветком, от которого назавтра она ожидала плодов.
Бабушка добыла себе, как будто купила на вес, жизненной мудрости, пробавляется ею и
знать не хочет того,
чего с ней не было,
чего она не видала своими глазами, и не заботится, есть ли там еще что-нибудь или нет.
— Нет, — сказала она, —
чего не
знаешь, так и не хочется. Вон Верочка, той все скучно, она часто грустит, сидит, как каменная, все ей будто чужое здесь! Ей бы надо куда-нибудь уехать, она не здешняя. А я — ах, как мне здесь хорошо: в поле,
с цветами,
с птицами как дышится легко! Как весело, когда съедутся знакомые!.. Нет, нет, я здешняя, я вся вот из этого песочку, из этой травки! не хочу никуда.
Что бы я одна делала там в Петербурге, за границей? Я бы умерла
с тоски…
Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая бабушке, колебалась, рассказать ли ей или нет о том,
что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила тем,
что ушла спать, не рассказавши. Собиралась не раз, да не
знала,
с чего начать. Не сказала также ничего и о припадке «братца», легла пораньше, но не могла заснуть скоро: щеки и уши все горели.
— Нет, теперь поздно, так не дадут — особенно когда
узнают,
что я тут: надо взять
с бою. Закричим: «Пожар!», тогда отворят, а мы и войдем.
Ему хотелось бы закидать ее вопросами, которые кипели в голове, но так беспорядочно,
что он не
знал,
с которого начать.
— А я не
знаю,
чего надо бояться, и потому, может быть, не боюсь, — отвечала она
с улыбкой.
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь,
с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но
знать, о
чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот
что!
Иногда он дня по два не говорил, почти не встречался
с Верой, но во всякую минуту
знал, где она,
что делает. Вообще способности его, устремленные на один, занимающий его предмет, изощрялись до невероятной тонкости, а теперь, в этом безмолвном наблюдении за Верой, они достигли степени ясновидения.
Вот все,
что пока мог наблюсти Райский, то есть все,
что видели и
знали другие. Но
чем меньше было у него положительных данных, тем дружнее работала его фантазия, в союзе
с анализом, подбирая ключ к этой замкнутой двери.
— Прости ему, Господи: сам не
знает,
что говорит! Эй, Борюшка, не накликай беду! Не сладко покажется, как бревно ударит по голове. Да, да, — помолчавши,
с тихим вздохом прибавила она, — это так уж в судьбе человеческой написано, — зазнаваться. Пришла и твоя очередь зазнаться: видно, наука нужна. Образумит тебя судьба, помянешь меня!
— Это хуже: и он, и люди бог
знает что подумают. А ты только будь пооглядчивее, — не бегай по двору да по саду, чтоб люди не стали осуждать: «Вон, скажут, девушка уж невеста, а повесничает, как мальчик, да еще
с посторонним…»
— Николай Андреич сейчас придет, — сказала Марфенька, — а я не
знаю, как теперь мне быть
с ним. Станет звать в сад, я не пойду, в поле — тоже не пойду и бегать не стану. Это я все могу. А если станет смешить меня — я уж не утерплю, бабушка, — засмеюсь, воля ваша! Или запоет, попросит сыграть:
что я ему скажу?
Он правильно заключил,
что тесная сфера, куда его занесла судьба, поневоле держала его подолгу на каком-нибудь одном впечатлении, а так как Вера, «по дикой неразвитости», по непривычке к людям или, наконец, он не
знает еще почему, не только не спешила
с ним сблизиться, но все отдалялась, то он и решил не давать в себе развиться ни любопытству, ни воображению и показать ей,
что она бледная, ничтожная деревенская девочка, и больше ничего.
— Бабушка ваша — не
знаю за
что, а я за то,
что он — губернатор. И полицию тоже мы
с ней не любим, притесняет нас. Ее заставляет чинить мосты, а обо мне уж очень печется, осведомляется, где я живу, далеко ли от города отлучаюсь, у кого бываю.
Но он не смел сделать ни шагу, даже добросовестно отворачивался от ее окна, прятался в простенок, когда она проходила мимо его окон; молча,
с дружеской улыбкой пожал ей, одинаково, как и Марфеньке, руку, когда они обе пришли к чаю, не пошевельнулся и не повернул головы, когда Вера взяла зонтик и скрылась тотчас после чаю в сад, и целый день не
знал, где она и
что делает.
Но все еще он не завоевал себе того спокойствия, какое налагала на него Вера: ему бы надо уйти на целый день, поехать
с визитами, уехать гостить на неделю за Волгу, на охоту, и забыть о ней. А ему не хочется никуда: он целый день сидит у себя, чтоб не встретить ее, но ему приятно
знать,
что она тут же в доме. А надо добиться, чтоб ему это было все равно.
— Так вы
с ним по ночам шатаетесь! — обратился он к Райскому. — А
знаете ли вы,
что он подозрительный человек, враг правительства, отверженец церкви и общества?
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь
с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так
что я недели две только и делала,
что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он
с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная
с нас, то есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты
знаешь, как это для меня неловко, несносно…
Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась ни
с кем, не писала ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя точно в тюрьме. Он как будто играет, может быть даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших. Хуже всего то,
что он сам не
знает себя, и потому нельзя положиться на его намерения и обещания: сегодня решится на одно, а завтра сделает другое.
На другой день опять она ушла
с утра и вернулась вечером. Райский просто не
знал,
что делать от тоски и неизвестности. Он караулил ее в саду, в поле, ходил по деревне, спрашивал даже у мужиков, не видали ли ее, заглядывал к ним в избы, забыв об уговоре не следить за ней.