Неточные совпадения
— Молчи, пожалуйста! — с суеверным страхом остановил его Аянов, — еще накличешь что-нибудь! А у меня один геморрой чего-нибудь да стоит! Доктора только и знают,
что вон отсюда шлют: далась им эта сидячая жизнь — все беды в ней
видят! Да воздух еще:
чего лучше этого воздуха? — Он с удовольствием нюхнул воздух. — Я теперь выбрал подобрее эскулапа: тот хочет летом кислым молоком лечить меня: у меня ведь закрытый… ты знаешь? Так ты от скуки ходишь к своей кузине?
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой не
видит, так
что любой прохожий может вытащить у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги? Не будем распространяться об этом, а скажу тебе,
что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
— Мало. Не знаю,
что у нее кроется под этим спокойствием, не знаю ее прошлого и не угадываю ее будущего. Женщина она или кукла, живет или подделывается под жизнь? И это мучит меня… Вон, смотри, — продолжал Райский, —
видишь эту женщину?
Другие находили это натуральным, даже высоким, sublime, [возвышенным (фр.).] только Райский — бог знает из
чего, бился истребить это в ней и хотел
видеть другое.
— Да, он заходил сюда. Он говорит,
что ему нужно бы
видеть вас, дело какое-то…
— Это я
вижу, кузина; но поймете ли? — вот
что хотел бы я знать! Любили и никогда не выходили из вашего олимпийского спокойствия?
— А! кузина, вы краснеете? значит, тетушки не всегда сидели тут, не все
видели и знали! Скажите мне,
что такое! — умолял он.
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще девочкой. Вы
увидите,
что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все,
что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
Между тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда
что берется у него! Ни в книге этого нет, ни учитель не рассказывал, а он рисует картину, как будто был там, все
видел сам.
Он содрогался от желания посидеть на камнях пустыни, разрубить сарацина, томиться жаждой и умереть без нужды, для того только, чтоб
видели,
что он умеет умирать. Он не спал ночей, читая об Армиде, как она увлекла рыцарей и самого Ринальда.
— Учи, батюшка, — сказал он, — пока они спят. Никто не
увидит, а завтра будешь знать лучше их:
что они в самом деле обижают тебя, сироту!
— А хорошо, брат, только
видишь,
что значит вперед забегать: лоб и нос — хоть куда, а ухо вон где посадил, да и волосы точно мочала вышли.
Райский начал мысленно глядеть, куда глядит Васюков, и
видеть,
что он
видит. Не стало никого вокруг: ни учеников, ни скамей, ни шкафов. Все это закрылось точно туманом.
Стало быть, и она
видела в этой зелени, в течении реки, в синем небе то же,
что Васюков
видит, когда играет на скрипке… Какие-то горы, моря, облака… «И я
вижу их!..»
— Я не очень стар и
видел свет, — возразил дядя, — ты слыхал,
что звонят, да не знаешь, на какой колокольне.
Еще в девичьей сидели три-четыре молодые горничные, которые целый день, не разгибаясь, что-нибудь шили или плели кружева, потому
что бабушка не могла
видеть человека без дела — да в передней праздно сидел, вместе с мальчишкой лет шестнадцати, Егоркой-зубоскалом, задумчивый Яков и еще два-три лакея, на помощь ему, ничего не делавшие и часто менявшиеся.
— Ну, хозяин, смотри же, замечай и, чуть
что неисправно, не давай потачки бабушке. Вот садик-то,
что у окошек, я,
видишь, недавно разбила, — говорила она, проходя чрез цветник и направляясь к двору. — Верочка с Марфенькой тут у меня всё на глазах играют, роются в песке. На няньку надеяться нельзя: я и
вижу из окошка,
что они делают. Вот подрастут, цветов не надо покупать: свои есть.
Борис уже не смотрел перед собой, а чутко замечал, как картина эта повторяется у него в голове; как там расположились горы, попала ли туда вон избушка, из которой валил дым; поверял и
видел,
что и мели там, и паруса белеют.
То писал он стихи и читал громко, упиваясь музыкой их, то рисовал опять берег и плавал в трепете, в неге: чего-то ждал впереди — не знал
чего, но вздрагивал страстно, как будто предчувствуя какие-то исполинские, роскошные наслаждения,
видя тот мир, где все слышатся звуки, где все носятся картины, где плещет, играет, бьется другая, заманчивая жизнь, как в тех книгах, а не та, которая окружает его…
Видит серое небо, скудные страны и даже древние русские деньги;
видит так живо,
что может нарисовать, но не знает, как «рассуждать» об этом: и
чего тут рассуждать, когда ему и так видно?
—
Что ты
видишь? — спросил профессор.
— Ну, теперь я
вижу,
что у вас не было детства: это кое-что объясняет мне… Учили вас чему-нибудь? — спросил он.
— Все собрались, тут пели, играли другие, а его нет; maman два раза спрашивала,
что ж я, сыграю ли сонату? Я отговаривалась, как могла, наконец она приказала играть: j’avais le coeur gros [на сердце у меня было тяжело (фр.).] — и села за фортепиано. Я думаю, я была бледна; но только я сыграла интродукцию, как
вижу в зеркале — Ельнин стоит сзади меня… Мне потом сказали,
что будто я вспыхнула: я думаю, это неправда, — стыдливо прибавила она. — Я просто рада была, потому
что он понимал музыку…
— Папа стоял у камина и грелся. Я посмотрела на него и думала,
что он взглянет на меня ласково: мне бы легче было. Но он старался не глядеть на меня; бедняжка боялся maman, а я
видела,
что ему было жалко. Он все жевал губами: он это всегда делает в ажитации, вы знаете.
— Прости,
что потревожила и теперь, — старалась она выговорить, — мне хотелось
увидеть тебя. Я всего неделю, как слегла: грудь заболела… — Она вздохнула.
Он вспомнил,
что когда она стала будто бы целью всей его жизни, когда он ткал узор счастья с ней, — он, как змей, убирался в ее цвета, окружал себя, как в картине, этим же тихим светом;
увидев в ней искренность и нежность, из которых создано было ее нравственное существо, он был искренен, улыбался ее улыбкой, любовался с ней птичкой, цветком, радовался детски ее новому платью, шел с ней плакать на могилу матери и подруги, потому
что плакала она, сажал цветы…
— Лжец! — обозвал он Рубенса. — Зачем, вперемежку с любовниками, не насажал он в саду нищих в рубище и умирающих больных: это было бы верно!.. А мог ли бы я? — спросил он себя.
Что бы было, если б он принудил себя жить с нею и для нее? Сон, апатия и лютейший враг — скука! Явилась в готовой фантазии длинная перспектива этой жизни, картина этого сна, апатии, скуки: он
видел там себя, как он был мрачен, жосток, сух и как, может быть, еще скорее свел бы ее в могилу. Он с отчаянием махнул рукой.
Он
видел,
что заронил в нее сомнения,
что эти сомнения — гамлетовские. Он читал их у ней в сердце: «В самом ли деле я живу так, как нужно? Не жертвую ли я чем-нибудь живым, человеческим, этой мертвой гордости моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться,
что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и
видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает,
что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
— Все тот же! — заметил он, — я только переделал. Как ты не
видишь, — напустился он на Аянова, —
что тот был без жизни, без огня, сонный, вялый, а этот!..
—
Что вы, точно оба с ума сошли! Тот
видит пьяную женщину, этот актрису!
Что с вами толковать!
— И здесь искра есть! — сказал Кирилов, указывая на глаза, на губы, на высокий белый лоб. — Это превосходно, это… Я не знаю подлинника, а
вижу,
что здесь есть правда. Это стоит высокой картины и высокого сюжета. А вы дали эти глаза, эту страсть, теплоту какой-нибудь вертушке, кукле, кокетке!
Райский верил и не верил,
что увидит ее и как и
что будет говорить.
— Вы сами
видите это, — продолжал он, —
что за один ласковый взгляд, без особенного значения, за одно слово, без обещаний награды, все бегут, суетятся, ловят ваше внимание.
— Право, заметили и втихомолку торжествуете, да еще издеваетесь надо мной, заставляя высказывать вас же самих. Вы знаете,
что я говорю правду, и в словах моих
видите свой образ и любуетесь им.
—
Видите, кузина, для меня и то уж счастье,
что тут есть какое-то колебание,
что у вас не вырвалось ни да, ни нет. Внезапное да — значило бы обман, любезность или уж такое счастье, какого я не заслужил; а от нет было бы мне больно. Но вы не знаете сами, жаль вам или нет: это уж много от вас, это половина победы…
— Не смею сомневаться,
что вам немного… жаль меня, — продолжал он, — но как бы хотелось знать, отчего? Зачем бы вы желали иногда
видеть меня?
— Нет, cousin, я
вижу,
что вы не отказались от «генеральского чина»…
«Должно быть, это правда: я угадал!» — подумал он и разбирал, отчего угадал он,
что подало повод ему к догадке? Он
видел один раз Милари у ней, а только когда заговорил о нем — у ней пробежала какая-то тень по лицу, да пересела она спиной к свету.
— Кузина, бросьте этот тон! — начал он дружески, горячо и искренно, так
что она почти смягчилась и мало-помалу приняла прежнюю, свободную, доверчивую позу, как будто
видела,
что тайна ее попала не в дурные руки, если только тут была тайна.
— Вот
что значит Олимп! — продолжал он. — Будь вы просто женщина, не богиня, вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце и поступили бы не сурово, а с пощадой, даже если б я был вам совсем чужой. А я вам близок. Вы говорите,
что любите меня дружески, скучаете, не
видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого любит, и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь и тайну.
Вы хотите уверить меня,
что у вас… что-то вроде страсти, — сказала она, делая как будто уступку ему, чтоб отвлечь, затушевать его настойчивый анализ, — смотрите, не лжете ли вы… положим — невольно? — прибавила она,
видя,
что он собирается разразиться каким-нибудь монологом.
— Месяц, два тому назад ничего не было, были какие-то порывы — и вдруг так скоро… вы
видите,
что это ненатурально, ни ваши восторги, ни мучения: извините, cousin, я не верю, и оттого у меня нет и пощады, которой вы добиваетесь.
— И правду сказать, есть
чего бояться предков! — заметила совершенно свободно и покойно Софья, — если только они слышат и
видят вас!
Чего не было сегодня! и упреки, и declaration, [признание (фр.).] и ревность… Я думала,
что это возможно только на сцене… Ах, cousin… — с веселым вздохом заключила она, впадая в свой слегка насмешливый и покойный тон.
—
Вижу,
что дружба моя для вас — ничто! — сказала она.
—
Что же: вы бредили страстью для меня — ну, вот я страстно влюблена, — смеялась она. — Разве мне не все равно — идти туда (она показала на улицу),
что с Ельниным,
что с графом? Ведь там я должна «
увидеть счастье, упиться им»!
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили ли бы вы внимание на нем, если б он был не граф? Делайте, как хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «
что мне за дело»? — возразил он ее словами. — Я
вижу,
что он, этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
— Да как это ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не
увидит ли тебя? А Савелья в город — узнать. А ты опять — как тогда! Да дайте же завтракать!
Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции!
Что прежде готово, то и подавайте.
— Вот
видите, братец, — живо заговорила она, весело бегая глазами по его глазам, усам, бороде, оглядывая руки, платье, даже взглянув на сапоги, —
видите, какая бабушка, говорит,
что я не помню, — а я помню, вот, право, помню, как вы здесь рисовали: я тогда у вас на коленях сидела…
—
Что ему делается? сидит над книгами, воззрится в одно место, и не оттащишь его! Супруга воззрится в другое место… он и не
видит,
что под носом делается. Вот теперь с Маркушкой подружился: будет прок! Уж он приходил, жаловался,
что тот книги,
что ли, твои растаскал…