Неточные совпадения
Он принадлежал Петербургу и свету, и его трудно было бы представить себе где-нибудь в другом городе, кроме Петербурга, и в другой сфере, кроме света,
то есть известного высшего слоя петербургского населения, хотя у него есть и служба, и свои дела, но его чаще всего встречаешь в большей части гостиных, утром — с визитами, на обедах, на вечерах: на последних всегда за картами.
На всякую другую жизнь у него не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме
тех, какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей, дел, политики и даже, пожалуй, поэзии — вот
где вращалась жизнь его, и он не порывался из этого круга, находя в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
Много комнат прошли Райский и Аянов, прежде нежели добрались до жилья,
то есть до комнат,
где сидели обе старухи и Софья Николаевна.
Они молча шли. Аянов насвистывал, а Райский шел, склоня голову, думая
то о Софье,
то о романе. На перекрестке,
где предстояло расходиться, Райский вдруг спросил...
Между
тем писать выучился Райский быстро, читал со страстью историю, эпопею, роман, басню, выпрашивал,
где мог, книги, но с фактами, а умозрений не любил, как вообще всего, что увлекало его из мира фантазии в мир действительный.
В службе название пустого человека привинтилось к нему еще крепче. От него не добились ни одной докладной записки, никогда не прочел он ни одного дела, между
тем вносил веселье, смех и анекдоты в
ту комнату,
где сидел. Около него всегда куча народу.
На ночь он уносил рисунок в дортуар, и однажды, вглядываясь в эти нежные глаза, следя за линией наклоненной шеи, он вздрогнул, у него сделалось такое замиранье в груди, так захватило ему дыханье, что он в забытьи, с закрытыми глазами и невольным, чуть сдержанным стоном, прижал рисунок обеими руками к
тому месту,
где было так тяжело дышать. Стекло хрустнуло и со звоном полетело на пол…
Отец Райского велел даже в верхнем саду выкопать ров, который и составлял границу сада, недалеко от
того места,
где начинался обрыв.
То писал он стихи и читал громко, упиваясь музыкой их,
то рисовал опять берег и плавал в трепете, в неге: чего-то ждал впереди — не знал чего, но вздрагивал страстно, как будто предчувствуя какие-то исполинские, роскошные наслаждения, видя
тот мир,
где все слышатся звуки,
где все носятся картины,
где плещет, играет, бьется другая, заманчивая жизнь, как в
тех книгах, а не
та, которая окружает его…
В Петербурге Райский поступил в юнкера: он с одушевлением скакал во фронте, млея и горя, с бегающими по спине мурашками, при звуках полковой музыки, вытягивался, стуча саблей и шпорами, при встрече с генералами, а по вечерам в удалой компании на тройках уносился за город, на веселые пикники, или брал уроки жизни и любви у столичных русских и нерусских «Армид», в
том волшебном царстве,
где «гаснет вера в лучший край».
Три полотна переменил он и на четвертом нарисовал
ту голову, которая снилась ему, голову Гектора и лицо Андромахи и ребенка. Но рук не доделал: «Это последнее дело, руки!» — думал он. Костюмы набросал наобум, кое-как, что наскоро прочел у Гомера: других источников под рукой не было, а
где их искать и скоро ли найдешь?
— Нет, нет, кузина: не так рассказываете. Начните, пожалуйста, с воспитания. Как,
где вы воспитывались? Прежде расскажите
ту «глупость»…
Он широкой зевотой отвечал на ее лепет, ласки, брал шляпу и исчезал по неделям, по месяцам или в студию художника, или на
те обеды и ужины,
где охватывал его чад и шум.
— Я преступник!.. если не убил,
то дал убить ее: я не хотел понять ее, искал ада и молний там,
где был только тихий свет лампады и цветы. Что же я такое, Боже мой! Злодей! Ужели я…
Наутро опять
та же история,
то же недовольство и озлобление. А иногда сидит, сидит и вдруг схватит палитру и живо примется подмазывать кое-где, подтушевывать, остановится, посмотрит и задумается. Потом покачает головой отрицательно, вздохнет и бросит палитру.
— Как, Софья Николаевна? Может ли быть? — говорил Аянов, глядя во все широкие глаза на портрет. — Ведь у тебя был другой;
тот, кажется, лучше:
где он?
— Бесстыдница! — укоряла она Марфеньку. —
Где ты выучилась от чужих подарки принимать? Кажется, бабушка не
тому учила; век свой чужой копейкой не поживилась… А ты не успела и двух слов сказать с ним и уж подарки принимаешь. Стыдно, стыдно! Верочка ни за что бы у меня не приняла:
та — гордая!
Он не
то умер, не
то уснул или задумался. Растворенные окна зияли, как разверзтые, но не говорящие уста; нет дыхания, не бьется пульс. Куда же убежала жизнь?
Где глаза и язык у этого лежащего тела? Все пестро, зелено, и все молчит.
Соперников она учила, что и как говорить, когда спросят о ней, когда и
где были вчера, куда уходили, что шептали, зачем пошли в темную аллею или в беседку, зачем приходил вечером
тот или другой — все.
Но
где Уленьке было заметить такую красоту? Она заметила только, что у него
то на вицмундире пуговицы нет,
то панталоны разорваны или худые сапоги. Да еще странно казалось ей, что он ни разу не посмотрел на нее пристально, а глядел как на стену, на скатерть.
«Что это такое, что же это!.. Она, кажется, добрая, — вывел он заключение, — если б она только смеялась надо мной,
то пуговицы бы не пришила. И
где она взяла ее? Кто-нибудь из наших потерял!»
— Я думаю, — говорил он не
то Марфеньке, не
то про себя, — во что хочешь веруй: в божество, в математику или в философию, жизнь поддается всему. Ты, Марфенька,
где училась?
Если сам он идет по двору или по саду,
то пройти бы ему до конца, не взглянув вверх; а он начнет маневрировать, посмотрит в противоположную от ее окон сторону, оборотится к ним будто невзначай и встретит ее взгляд, иногда с затаенной насмешкой над его маневром. Или спросит о ней Марину,
где она, что делает, а если потеряет ее из вида,
то бегает, отыскивая точно потерянную булавку, и, увидевши ее, начинает разыгрывать небрежного.
Тогда все люди казались ему евангельскими гробами, полными праха и костей. Бабушкина старческая красота,
то есть красота ее характера, склада ума, старых цельных нравов, доброты и проч., начала бледнеть. Кое-где мелькнет в глаза неразумное упорство, кое-где эгоизм; феодальные замашки ее казались ему животным тиранством, и в минуты уныния он не хотел даже извинить ее ни веком, ни воспитанием.
—
Где! — со вздохом повторил Опенкин, — везде и нигде, витаю, как птица небесная! Три дня у Горошкиных, перед
тем у Пестовых, а перед
тем и не помню!
Наконец упрямо привязался к воспоминанию о Беловодовой, вынул ее акварельный портрет, стараясь привести на память последний разговор с нею, и кончил
тем, что написал к Аянову целый ряд писем — литературных произведений в своем роде, требуя от него подробнейших сведений обо всем, что касалось Софьи:
где, что она, на даче или в деревне?
Но наедине и порознь, смотришь,
то та,
то другая стоят, дружески обнявшись с ним, где-нибудь в уголке, и вечерком, особенно по зимам, кому была охота, мог видеть, как бегали женские тени через двор и как затворялась и отворялась дверь его маленького чуланчика, рядом с комнатами кучеров.
— Бабушка ваша — не знаю за что, а я за
то, что он — губернатор. И полицию тоже мы с ней не любим, притесняет нас. Ее заставляет чинить мосты, а обо мне уж очень печется, осведомляется,
где я живу, далеко ли от города отлучаюсь, у кого бываю.
Изучив ее привычки, он почти наверное знал,
где она могла быть в
тот или другой час.
«А
тот болван думает, что я влюблюсь в нее: она даже не знает простых приличий, выросла в девичьей, среди этого народа, неразвитая, подгородная красота! Ее роман ждет тут где-нибудь в палате…»
Или, употребив мудро — быть солнцем
той сферы,
где поставлена, влить массу добра…
Но какие капитальные препятствия встретились ему? Одно — она отталкивает его, прячется, уходит в свои права, за свою девическую стену, стало быть… не хочет. А между
тем она не довольна всем положением, рвется из него, стало быть, нуждается в другом воздухе, другой пище, других людях. Кто же ей даст новую пищу и воздух?
Где люди?
Внезапный поцелуй Веры взволновал Райского больше всего. Он чуть не заплакал от умиления и основал было на нем дальние надежды, полагая, что простой случай, неприготовленная сцена,
где он нечаянно высказался просто, со стороны честности и приличия, поведут к
тому, чего он добивался медленным и трудным путем, — к сближению.
Иногда он как будто и расшевелит ее, она согласится с ним, выслушает задумчиво, если он скажет ей что-нибудь «умное» или «мудреное», а через пять минут, он слышит, ее голос где-нибудь вверху уже поет: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя», или рисует она букет цветов, семейство голубей, портрет с своего кота, а не
то примолкнет, сидя где-нибудь, и читает книжку «с веселым окончанием» или же болтает неумолкаемо и спорит с Викентьевым.
— Ну,
где вам разбить ночью трактир! Да и не нужно — у бабушки вечный трактир. Нет, спасибо и на
том, что выгнали из дома старую свинью. Говорят, вдвоем с бабушкой: молодцы!
— Бог их знает, — отвечала
та, — гуляют где-нибудь, ведь они не говорят, куда идут.
Он жадно пробегал его, с улыбкой задумался над нельстивым, крупным очерком под пером Веры самого себя, с легким вздохом перечел
ту строку,
где говорилось, что нет ему надежды на ее нежное чувство, с печалью читал о своей докучливости, но на сердце у него было покойно, тогда как вчера — Боже мой! Какая тревога!
— Я не спрашиваю вас, веруете ли вы: если вы уж не уверовали в полкового командира в полку, в ректора в университете, а теперь отрицаете губернатора и полицию — такие очевидности,
то где вам уверовать в Бога! — сказал Райский. — Обратимся к предмету вашего посещения: какое вы дело имеете до меня?
Вскоре у бабушки в спальне поднялась штора, зашипел в сенях самовар, голуби и воробьи начали слетаться к
тому месту,
где привыкли получать от Марфеньки корм. Захлопали двери, пошли по двору кучера, лакеи, а занавеска все не шевелилась.
Она пришла в экстаз, не знала,
где его посадить, велела подать прекрасный завтрак, холодного шампанского, чокалась с ним и сама цедила по капле в рот вино, вздыхала, отдувалась, обмахивалась веером. Потом позвала горничную и хвастливо сказала, что она никого не принимает; вошел человек в комнату, она повторила
то же и велела опустить шторы даже в зале.
Она, как совесть, только и напоминает о себе, когда человек уже сделал не
то, что надо, или если он и бывает тверд волей, так разве случайно, или там,
где он равнодушен».
Райский пошел опять туда,
где оставил мальчишек. За ним шел и Марк. Они прошли мимо
того места,
где купался Шарль. Райский хотел было пройти мимо, но из кустов, навстречу им, вышел француз, а с другой стороны, по тропинке, приближалась Ульяна Андреевна, с распущенными, мокрыми волосами.
Его увлекал процесс писанья, как процесс неумышленного творчества,
где перед его глазами, пестрым узором, неслись его собственные мысли, ощущения, образы. Листки эти, однако, мешали ему забыть Веру, чего он искренно хотел, и питали страсть,
то есть воображение.
— А если я приму? — отвечал Райский, у которого, рядом с намерением бороться со страстью, приютилась надежда не расставаться вполне хоть с
теми местами,
где присутствует она, его бесподобная, но мучительная красота!
На другой день к вечеру он получил коротенький ответ от Веры,
где она успокоивала его, одобряя намерение его уехать, не повидавшись с ней, и изъявила полную готовность помочь ему победить страсть (слово было подчеркнуто) — и для
того она сама, вслед за отправлением этой записки, уезжает в
тот же день,
то есть в пятницу, опять за Волгу. Ему же советовала приехать проститься с Татьяной Марковной и со всем домом, иначе внезапный отъезд удивил бы весь город и огорчил бы бабушку.
И только, Борис Павлыч! Как мне грустно это,
то есть что «только» и что я не могу тебе сообщить чего-нибудь повеселее, как, например, вроде
того, что кузина твоя, одевшись в темную мантилью, ушла из дома, что на углу ждала ее и умчала куда-то наемная карета, что потом видели ее с Милари возвращающуюся бледной, а его торжествующим, и расстающихся где-то на перекрестке и т. д. Ничего этого не было!
Между
тем граф серьезных намерений не обнаруживал и наконец… наконец… вот
где ужас! узнали, что он из «новых» и своим прежним правительством был — «mal vu», [на подозрении (фр.).] и «эмигрировал» из отечества в Париж,
где и проживал, а главное, что у него там, под голубыми небесами, во Флоренции или в Милане, есть какая-то нареченная невеста, тоже кузина… что вся ее фортуна («fortune» — в оригинале) перейдет в его род из
того рода, так же как и виды на карьеру.
— Умереть, умереть! зачем мне это? Помогите мне жить, дайте
той прекрасной страсти, от которой «тянутся какие-то лучи на всю жизнь…». Дайте этой жизни,
где она? Я, кроме огрызающегося тигра, не вижу ничего… Говорите, научите или воротите меня назад, когда у меня еще была сила! А вы — «бабушке сказать»! уложить ее в гроб и меня с ней!.. Это, что ли, средство? Или учите не ходить туда, к обрыву… Поздно!
Ей по плечу современные понятия, пробивающиеся в общественное сознание; очевидно, она черпнула где-то других идей, даже знаний, и стала неизмеримо выше круга,
где жила. Как ни старалась она таиться, но по временам проговаривалась каким-нибудь, нечаянно брошенным словом, именем авторитета в
той или другой сфере знания.