Неточные совпадения
Зато внизу, у Николая Васильевича, был полный беспорядок. Старые предания мешались там
с следами современного комфорта. Подле тяжелого буля стояла откидная кушетка от Гамбса, высокий готический камин прикрывался ширмами
с картинами фоблазовских нравов, на столах часто утро заставало остатки ужина, на диване можно было найти иногда женскую перчатку, ботинку, в уборной его —
целый магазин косметических снадобьев.
Позовет ли его опекун посмотреть, как молотят рожь, или как валяют сукно на фабрике, как белят полотна, — он увертывался и забирался на бельведер смотреть оттуда в лес или шел на реку, в кусты, в чащу, смотрел, как возятся насекомые, остро глядел, куда порхнула птичка, какая она, куда села, как почесала носик; поймает ежа и возится
с ним;
с мальчишками удит рыбу
целый день или слушает полоумного старика, который живет в землянке у околицы, как он рассказывает про «Пугача», — жадно слушает подробности жестоких мук, казней и смотрит прямо ему в рот без зубов и в глубокие впадины потухающих глаз.
По
целым часам,
с болезненным любопытством, следит он за лепетом «испорченной Феклушки». Дома читает всякие пустяки. «Саксонский разбойник» попадется — он прочтет его; вытащит Эккартсгаузена и фантазией допросится, сквозь туман, ясных выводов; десять раз прочел попавшийся экземпляр «Тристрама Шенди»; найдет какие-нибудь «Тайны восточной магии» — читает и их; там русские сказки и былины, потом вдруг опять бросится к Оссиану, к Тассу и Гомеру или уплывет
с Куком в чудесные страны.
Он помнит, как, после музыки, она всю дрожь наслаждения сосредоточивала в горячем
поцелуе ему. Помнит, как она толковала ему картины: кто этот старик
с лирой, которого, немея, слушает гордый царь, боясь пошевелиться, — кто эта женщина, которую кладут на плаху.
Еще в девичьей сидели три-четыре молодые горничные, которые
целый день, не разгибаясь, что-нибудь шили или плели кружева, потому что бабушка не могла видеть человека без дела — да в передней праздно сидел, вместе
с мальчишкой лет шестнадцати, Егоркой-зубоскалом, задумчивый Яков и еще два-три лакея, на помощь ему, ничего не делавшие и часто менявшиеся.
— Ну, вот, старички! —
с неудовольствием проговорил Райский, под впечатлением от живой картины предводительского дома и
поцелуя Полины Карповны.
Женщины того мира казались ему особой породой. Как пар и машины заменили живую силу рук, так там
целая механика жизни и страстей заменила природную жизнь и страсти. Этот мир — без привязанностей, без детей, без колыбелей, без братьев и сестер, без мужей и без жен, а только
с мужчинами и женщинами.
Там был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался
с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может быть,
с сентиментальной
целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
Он вспомнил, что когда она стала будто бы
целью всей его жизни, когда он ткал узор счастья
с ней, — он, как змей, убирался в ее цвета, окружал себя, как в картине, этим же тихим светом; увидев в ней искренность и нежность, из которых создано было ее нравственное существо, он был искренен, улыбался ее улыбкой, любовался
с ней птичкой, цветком, радовался детски ее новому платью, шел
с ней плакать на могилу матери и подруги, потому что плакала она, сажал цветы…
— Можно удержаться от бешенства, — оправдывал он себя, — но от апатии не удержишься, скуку не утаишь, хоть подвинь всю свою волю на это! А это убило бы ее:
с летами она догадалась бы… Да,
с летами, а потом примирилась бы, привыкла, утешилась — и жила! А теперь умирает, и в жизни его вдруг ложится неожиданная и быстрая драма,
целая трагедия, глубокий, психологический роман.
Сцены, характеры, портреты родных, знакомых, друзей, женщин переделывались у него в типы, и он исписал
целую тетрадь, носил
с собой записную книжку, и часто в толпе, на вечере, за обедом вынимал клочок бумаги, карандаш, чертил несколько слов, прятал, вынимал опять и записывал, задумываясь, забываясь, останавливаясь на полуслове, удаляясь внезапно из толпы в уединение.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без
цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин,
с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Он взял ее ладонь и
с упоением
целовал. Она не отнимала руки.
Минут через пять тихо отворилась дверь, и медленно,
с стыдливою неловкостью,
с опущенными глазами, краснея, вышла Марфенька. За ней Василиса внесла
целый поднос всяких сластей, варенья, печенья и прочего.
Все засмеялись. Райский
поцеловал ее в обе щеки, взял за талию, и она одолела смущение и вдруг решительно отвечала на его
поцелуй, и вся робость слетела
с лица.
— Да. Она умная, добрая, она все знает. Она лучше всех здесь и в
целом свете! —
с одушевлением сказала она.
Другой сидит по
целым часам у ворот, в картузе, и в мирном бездействии смотрит на канаву
с крапивой и на забор на противоположной стороне. Давно уж мнет носовой платок в руках — и все не решается высморкаться: лень.
Потешалась же над ним и молодость. То мазнет его сажей по лицу какой-нибудь шалун, Леонтий не догадается и ходит
с пятном
целый день, к потехе публики, да еще ему же достанется от надзирателя, зачем выпачкался.
— Что ж стоите? Скажите merci да
поцелуйте ручку! Ах, какой! — сказала она повелительно и прижала крепко свою руку к его губам, все
с тем же проворством,
с каким пришивала пуговицу, так что
поцелуй его раздался в воздухе, когда она уже отняла руку.
— Какое рабство! — сказал Райский. — И так всю жизнь прожить, растеряться в мелочах! Зачем же, для какой
цели эти штуки, бабушка, делает кто-то, по вашему мнению,
с умыслом? Нет, я отчаиваюсь воспитать вас… Вы испорчены!
Он по утрам
с удовольствием ждал, когда она, в холстинковой блузе, без воротничков и нарукавников, еще
с томными, не совсем прозревшими глазами, не остывшая от сна, привставши на цыпочки, положит ему руку на плечо, чтоб разменяться
поцелуем, и угощает его чаем, глядя ему в глаза, угадывая желания и бросаясь исполнять их. А потом наденет соломенную шляпу
с широкими полями, ходит около него или под руку
с ним по полю, по садам — и у него кровь бежит быстрее, ему пока не скучно.
Волноваться так, без
цели, и волновать ее — безнравственно. Что же делать: как держать себя
с ней?
«Он холодный, злой, без сердца!» — заключил Райский. Между прочим, его поразило последнее замечание. «Много у нас этаких!» — шептал он и задумался. «Ужели я из тех:
с печатью таланта, но грубых, грязных, утопивших дар в вине… „одна нога в калоше, другая в туфле“, — мелькнуло у него бабушкино живописное сравнение. — Ужели я… неудачник? А это упорство, эта одна вечная
цель, что это значит? Врет он!»
Страстей, широких движений, какой-нибудь дальней и трудной
цели — не могло дать: не по натуре ей! А дало бы хаос, повело бы к недоумениям — и много-много, если б разрешилось претензией съездить в Москву, побывать на бале в Дворянском собрании, привезти платье
с Кузнецкого моста и потом хвастаться этим до глубокой старости перед мелкими губернскими чиновницами.
Чем менее Райский замечал ее, тем она была
с ним ласковее, хотя, несмотря на требование бабушки, не
поцеловала его, звала не братом, а кузеном, и все еще не переходила на ты, а он уже перешел, и бабушка приказывала и ей перейти. А чуть лишь он открывал на нее большие глаза, пускался в расспросы, она становилась чутка, осторожна и уходила в себя.
Не только от мира внешнего, от формы, он настоятельно требовал красоты, но и на мир нравственный смотрел он не как он есть, в его наружно-дикой, суровой разладице, не как на початую от рождения мира и неконченую работу, а как на гармоническое
целое, как на готовый уже парадный строй созданных им самим идеалов,
с доконченными в его уме чувствами и стремлениями, огнем, жизнью и красками.
— И я добра вам хочу. Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна, не
с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный человек,
целовал бы у вас руки, вместо вас ходил бы по полям, под руку водил бы в сад, в пикет
с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…
— Нечего делать, —
с тоской сказала бабушка, — надо пустить. Чай, голоднехонек, бедный! Куда он теперь в этакую жару потащится? Зато уж на
целый месяц отделаюсь! Теперь его до вечера не выживешь!
Наконец упрямо привязался к воспоминанию о Беловодовой, вынул ее акварельный портрет, стараясь привести на память последний разговор
с нею, и кончил тем, что написал к Аянову
целый ряд писем — литературных произведений в своем роде, требуя от него подробнейших сведений обо всем, что касалось Софьи: где, что она, на даче или в деревне?
Райский постучал опять, собаки залаяли, вышла девочка, поглядела на него, разиня рот, и тоже ушла. Райский обошел
с переулка и услыхал за забором голоса в садике Козлова: один говорил по-французски,
с парижским акцентом, другой голос был женский. Слышен был смех, и даже будто раздался
поцелуй…
Но он не смел сделать ни шагу, даже добросовестно отворачивался от ее окна, прятался в простенок, когда она проходила мимо его окон; молча,
с дружеской улыбкой пожал ей, одинаково, как и Марфеньке, руку, когда они обе пришли к чаю, не пошевельнулся и не повернул головы, когда Вера взяла зонтик и скрылась тотчас после чаю в сад, и
целый день не знал, где она и что делает.
Но все еще он не завоевал себе того спокойствия, какое налагала на него Вера: ему бы надо уйти на
целый день, поехать
с визитами, уехать гостить на неделю за Волгу, на охоту, и забыть о ней. А ему не хочется никуда: он
целый день сидит у себя, чтоб не встретить ее, но ему приятно знать, что она тут же в доме. А надо добиться, чтоб ему это было все равно.
Утром он чувствовал себя всегда бодрее и мужественнее для всякой борьбы: утро приносит
с собою силу,
целый запас надежд, мыслей и намерений на весь день: человек упорнее налегает на труд, мужественнее несет тяжесть жизни.
Он послал ей рукой
поцелуй и получил в ответ милый поклон. Раза два он уже подъезжал верхом к ее окну и заговорил
с ней, доложив ей, как она хороша, как он по уши влюблен в нее.
И все раздумывал он: от кого другое письмо? Он задумчиво ходил
целый день, машинально обедал, не говорил
с бабушкой и Марфенькой, ушел от ее гостей, не сказавши ни слова, велел Егорке вынести чемодан опять на чердак и ничего не делал.
С отъездом Веры Райского охватил ужас одиночества. Он чувствовал себя сиротой, как будто
целый мир опустел, и он очутился в какой-то бесплодной пустыне, не замечая, что эта пустыня вся в зелени, в цветах, не чувствуя, что его лелеет и греет природа, блистающая лучшей, жаркой порой лета.
— Я все сказал! —
с комическим экстазом произнес он, — мне остается только…
поцеловать вас!
К вечеру весь город знал, что Райский провел утро наедине
с Полиной Карповной, что не только шторы были опущены, даже ставни закрыты, что он объяснился в любви, умолял о
поцелуе, плакал — и теперь страдает муками любви.
Это ум — не одной головы, но и сердца, и воли. Такие люди не видны в толпе, они редко бывают на первом плане. Острые и тонкие умы,
с бойким словом, часто затмевают блеском такие личности, но эти личности большею частию бывают невидимыми вождями или регуляторами деятельности и вообще жизни
целого круга, в который поставит их судьба.
Долго шептали они, много раз бабушка крестила и
целовала Марфеньку, пока наконец та заснула на ее плече. Бабушка тихо сложила ее голову на подушку, потом уже встала и молилась в слезах, призывая благословение на новое счастье и новую жизнь своей внучки. Но еще жарче молилась она о Вере.
С мыслью о ней она подолгу склоняла седую голову к подножию креста и шептала горячую молитву.
После разговора
с Марфенькой Викентьев в ту же ночь укатил за Волгу и, ворвавшись к матери, бросился обнимать и
целовать ее по-своему, потом, когда она, собрав все силы, оттолкнула его прочь, он стал перед ней на колени и торжественно произнес...
— Вы хотите, чтоб я поступил, как послушный благонравный мальчик, то есть съездил бы к тебе, маменька, и спросил твоего благословения, потом обратился бы к вам, Татьяна Марковна, и просил бы быть истолковательницей моих чувств, потом через вас получил бы да и при свидетелях выслушал бы признание невесты,
с глупой рожей
поцеловал бы у ней руку, и оба, не смея взглянуть друг на друга, играли бы комедию, любя
с позволения старших…
— Да, конечно. Она даже ревнует меня к моим грекам и римлянам. Она их терпеть не может, а живых людей любит! — добродушно смеясь, заключил Козлов. — Эти женщины, право, одни и те же во все времена, — продолжал он. — Вон у римских матрон, даже у жен кесарей, консулов патрициев — всегда хвост
целый… Мне — Бог
с ней: мне не до нее, это домашнее дело! У меня есть занятие. Заботлива, верна — и я иногда, признаюсь, — шепотом прибавил он, — изменяю ей, забываю, есть ли она в доме, нет ли…
— Самый неприятный мужчина в
целом свете! —
с крепкой досадой шепнула Ульяна Андреевна Райскому про Марка.
Он
поцеловал у бабушки руку, потом комически раскланялся
с Райским и
с Верой.
Райский почти не спал
целую ночь и на другой день явился в кабинет бабушки
с сухими и горячими глазами. День был ясный. Все собрались к чаю. Вера весело поздоровалась
с ним. Он лихорадочно пожал ей руку и пристально поглядел ей в глаза. Она — ничего, ясна и покойна…
— Ах! —
с ужасом произнес Марк. — Ужели это правда: в девичьей! А я
с ним
целый вечер, как
с путным, говорил, дал ему книг и…
Он глядел на Веру. Она встала,
поцеловала руку у бабушки, вместо поклона взглядом простилась
с остальными и вышла.
— Я, может быть, объясню вам… И тогда мы простимся
с вами иначе, лучше, как брат
с сестрой, а теперь… я не могу! Впрочем, нет! — поспешно заключила, махнув рукой, — уезжайте! Да окажите дружбу, зайдите в людскую и скажите Прохору, чтоб в пять часов готова была бричка, а Марину пошлите ко мне. На случай, если вы уедете без меня, — прибавила она задумчиво, почти
с грустью, — простимтесь теперь! Простите меня за мои странности… (она вздохнула) и примите
поцелуй сестры…
Он
с жаром
поцеловал у ней руку, и они разошлись.