Неточные совпадения
— Ах, только не у всех, нет, нет! И если вы не любили и еще полюбите когда-нибудь, тогда что будет
с вами,
с этой скучной комнатой? Цветы не будут стоять так симметрично в вазах, и все здесь заговорит о
любви.
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была еще девочкой. Вы увидите, что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу
с тем, чтобы вы больше о
любви, о страстях, о стонах и воплях не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
В Петербурге Райский поступил в юнкера: он
с одушевлением скакал во фронте, млея и горя,
с бегающими по спине мурашками, при звуках полковой музыки, вытягивался, стуча саблей и шпорами, при встрече
с генералами, а по вечерам в удалой компании на тройках уносился за город, на веселые пикники, или брал уроки жизни и
любви у столичных русских и нерусских «Армид», в том волшебном царстве, где «гаснет вера в лучший край».
Там был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался
с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может быть,
с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей
любви, а может быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
Эта
любовь на смертном одре жгла его, как раскаленное железо; каждую ласку принимал он
с рыданием, как сорванный
с могилы цветок.
Она никогда не искала смысла той апатии, скуки и молчания,
с которыми друг ее иногда смотрел на нее, не догадывалась об отжившей
любви и не поняла бы никогда причин.
Перед ним было только это угасающее лицо, страдающее без жалобы,
с улыбкой
любви и покорности; это, не просящее ничего, ни защиты, ни даже немножко сил, существо!
Через неделю после того он шел
с поникшей головой за гробом Наташи, то читая себе проклятия за то, что разлюбил ее скоро, забывал подолгу и почасту, не берег, то утешаясь тем, что он не властен был в своей
любви, что сознательно он никогда не огорчил ее, был
с нею нежен, внимателен, что, наконец, не в нем, а в ней недоставало материала, чтоб поддержать неугасимое пламя, что она уснула в своей
любви и уже никогда не выходила из тихого сна, не будила и его, что в ней не было признака страсти, этого бича, которым подгоняется жизнь, от которой рождается благотворная сила, производительный труд…
Он удивился этой просьбе и задумался. Она и прежде просила, но шутя,
с улыбкой. Самолюбие шепнуло было ему, что он постучался в ее сердце недаром, что оно отзывается, что смущение и внезапная, неловкая просьба не говорить о
любви — есть боязнь, осторожность.
— Вот что значит Олимп! — продолжал он. — Будь вы просто женщина, не богиня, вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце и поступили бы не сурово, а
с пощадой, даже если б я был вам совсем чужой. А я вам близок. Вы говорите, что любите меня дружески, скучаете, не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только
с тем, кого любит, и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою
любовь и тайну.
—
С удовольствием: обо всем, кроме…
любви!
Он шел тихий, задумчивый,
с блуждающим взглядом, погруженный глубоко в себя. В нем постепенно гасли боли корыстной
любви и печали. Не стало страсти, не стало как будто самой Софьи, этой суетной и холодной женщины; исчезла пестрая мишура украшений; исчезли портреты предков, тетки, не было и ненавистного Милари.
Студенты все влюблялись в нее, по очереди или по несколько в одно время. Она всех водила за нос и про
любовь одного рассказывала другому и смеялась над первым, потом
с первым над вторым. Некоторые из-за нее перессорились.
— Нет… —
с досадой сказал Райский, — стихи — это младенческий лепет. Ими споешь
любовь, пир, цветы, соловья… лирическое горе, такую же радость — и больше ничего…
Здесь все мешает ему. Вон издали доносится до него песенка Марфеньки: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя!» — поет она звонко, чисто, и никакого звука
любви не слышно в этом голосе, который вольно раздается среди тишины в огороде и саду; потом слышно, как она беспечно прервала пение и тем же тоном, каким пела, приказывает из окна Матрене собрать
с гряд салату, потом через минуту уж звонко смеется в толпе соседних детей.
«Прошу покорно! —
с изумлением говорил про себя Райский, провожая ее глазами, — а я собирался развивать ее, тревожить ее ум и сердце новыми идеями о независимости, о
любви, о другой, неведомой ей жизни… А она уж эмансипирована! Да кто же это!..»
Он так целиком и хотел внести эту картину-сцену в свой проект и ею закончить роман, набросав на свои отношения
с Верой таинственный полупокров: он уезжает непонятый, не оцененный ею,
с презрением к
любви и ко всему тому, что нагромоздили на это простое и несложное дело люди, а она останется
с жалом — не
любви, а предчувствия ее в будущем, и
с сожалением об утрате,
с туманными тревогами сердца, со слезами, и потом вечной, тихой тоской до замужества —
с советником палаты!
— Наоборот: ты не могла сделать лучше, если б хотела
любви от меня. Ты гордо оттолкнула меня и этим раздражила самолюбие, потом окружила себя тайнами и раздражила любопытство. Красота твоя, ум, характер сделали остальное — и вот перед тобой влюбленный в тебя до безумия! Я бы
с наслаждением бросился в пучину страсти и отдался бы потоку: я искал этого, мечтал о страсти и заплатил бы за нее остальною жизнью, но ты не хотела, не хочешь… да?
Даже красота ее, кажется, потеряла свою силу над ним: его влекла к ней какая-то другая сила. Он чувствовал, что связан
с ней не теплыми и многообещающими надеждами, не трепетом нерв, а какою-то враждебною, разжигающею мозг болью, какими-то посторонними, даже противоречащими
любви связями.
Но, открыв на минуту заветную дверь, она вдруг своенравно захлопнула ее и неожиданно исчезла, увезя
с собой ключи от всех тайн: и от своего характера, и от своей
любви, и от всей сферы своих понятий, чувств, от всей жизни, которою живет, — всё увезла! Перед ним опять одна замкнутая дверь!
— Не шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока Вера капризничает без причины, молчит, мечтает одна — Бог
с ней! А как эта змея,
любовь, заберется в нее, тогда
с ней не сладишь! Этого «рожна» я и тебе, не только девочкам моим, не пожелаю. Да ты это
с чего взял: говорил, что ли,
с ней, заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! — умоляющим голосом прибавила она, положив ему на плечо руку.
К вечеру весь город знал, что Райский провел утро наедине
с Полиной Карповной, что не только шторы были опущены, даже ставни закрыты, что он объяснился в
любви, умолял о поцелуе, плакал — и теперь страдает муками
любви.
— А чем он несчастлив? — вспыхнув, сказала Ульяна Андреевна, — поищите ему другую такую жену. Если не посмотреть за ним, он мимо рта ложку пронесет. Он одет, обут, ест вкусно, спит покойно, знает свою латынь: чего ему еще больше? И будет
с него! А
любовь не про таких!
— Какой вздор вы говорите — тошно слушать! — сказала она, вдруг обернувшись к нему и взяв его за руки. — Ну кто его оскорбляет? Что вы мне мораль читаете! Леонтий не жалуется, ничего не говорит… Я ему отдала всю жизнь, пожертвовала собой: ему покойно, больше ничего не надо, а мне-то каково без
любви! Какая бы другая связалась
с ним!..
— Куда ему? Умеет он любить! Он даже и слова о
любви не умеет сказать: выпучит глаза на меня — вот и вся
любовь! точно пень! Дались ему книги, уткнет нос в них и возится
с ними. Пусть же они и любят его! Я буду для него исправной женой, а любовницей (она сильно потрясла головой) — никогда!
— Да вы новейший философ, — весело заметил Райский, — не смешиваете
любви с браком: мужу…
Может быть, Вера несет крест какой-нибудь роковой ошибки; кто-нибудь покорил ее молодость и неопытность и держит ее под другим злым игом, а не под игом
любви, что этой последней и нет у нее, что она просто хочет там выпутаться из какого-нибудь узла, завязавшегося в раннюю пору девического неведения, что все эти прыжки
с обрыва, тайны, синие письма — больше ничего, как отступления, — не перед страстью, а перед другой темной тюрьмой, куда ее загнал фальшивый шаг и откуда она не знает, как выбраться… что, наконец, в ней проговаривается
любовь… к нему… к Райскому, что она готова броситься к нему на грудь и на ней искать спасения…»
Однажды в сумерки опять он застал ее у часовни молящеюся. Она была покойна, смотрела светло,
с тихой уверенностью на лице,
с какою-то покорностью судьбе, как будто примирилась
с тем, что выстрелов давно не слыхать, что
с обрыва ходить более не нужно. Так и он толковал это спокойствие, и тут же тотчас готов был опять верить своей мечте о ее
любви к себе.
«Великая
любовь неразлучна
с глубоким умом: широта ума равняется глубине сердца — оттого крайних вершин гуманности достигают только великие сердца — они же и великие умы!» — проповедовал он.
С другой, жгучей и разрушительной страстью он искренно и честно продолжал бороться, чувствуя, что она не разделена Верою и, следовательно, не может разрешиться, как разрешается у двух взаимно любящих честных натур, в тихое и покойное течение, словом, в счастье, в котором, очистившись от животного бешенства, она превращается в человеческую
любовь.
— Довольно, Марк, я тоже утомлена этой теорией о
любви на срок! —
с нетерпением перебила она. — Я очень несчастлива, у меня не одна эта туча на душе — разлука
с вами! Вот уж год я скрытничаю
с бабушкой — и это убивает меня, и ее еще больше, я вижу это. Я думала, что на днях эта пытка кончится; сегодня, завтра мы наконец выскажемся вполне, искренно объявим друг другу свои мысли, надежды, цели… и…
— Пусть драпировка, — продолжала Вера, — но ведь и она, по вашему же учению, дана природой, а вы хотите ее снять. Если так, зачем вы упорно привязались ко мне, говорите, что любите, — вон изменились, похудели!.. Не все ли вам равно,
с вашими понятиями о
любви, найти себе подругу там в слободе или за Волгой в деревне? Что заставляет вас ходить целый год сюда, под гору?
— Видите свою ошибку, Вера: «
с понятиями о
любви», говорите вы, а дело в том, что
любовь не понятие, а влечение, потребность, оттого она большею частию и слепа. Но я привязан к вам не слепо. Ваша красота, и довольно редкая — в этом Райский прав — да ум, да свобода понятий — и держат меня в плену долее, нежели со всякой другой!
— Нет, не камнем! — горячо возразила она. —
Любовь налагает долг, буду твердить я, как жизнь налагает и другие долги: без них жизни нет. Вы стали бы сидеть
с дряхлой, слепой матерью, водить ее, кормить — за что? Ведь это невесело — но честный человек считает это долгом, и даже любит его!
— У вас какая-то сочиненная и придуманная
любовь… как в романах…
с надеждой на бесконечность… словом — бессрочная! Но честно ли то, что вы требуете от меня, Вера? Положим, я бы не назначал
любви срока, скача и играя, как Викентьев, подал бы вам руку «навсегда»: чего же хотите вы еще? Чтоб «Бог благословил союз», говорите вы, то есть чтоб пойти в церковь — да против убеждения — дать публично исполнить над собой обряд… А я не верю ему и терпеть не могу попов: логично ли, честно ли я поступлю!..
— Мы высказались… отдаю решение в ваши руки! — проговорил глухо Марк, отойдя на другую сторону беседки и следя оттуда пристально за нею. — Я вас не обману даже теперь, в эту решительную минуту, когда у меня голова идет кругом… Нет, не могу — слышите, Вера, бессрочной
любви не обещаю, потому что не верю ей и не требую ее и от вас, венчаться
с вами не пойду. Но люблю вас теперь больше всего на свете!.. И если вы после всего этого, что говорю вам, — кинетесь ко мне… значит, вы любите меня и хотите быть моей…
— Не знаю! — сказал он
с тоской и досадой, — я знаю только, что буду делать теперь, а не заглядываю за полгода вперед. Да и вы сами не знаете, что будет
с вами. Если вы разделите мою
любовь, я останусь здесь, буду жить тише воды, ниже травы… делать, что вы хотите… Чего же еще? Или… уедем вместе! — вдруг сказал он, подходя к ней.
Он это видел, гордился своим успехом в ее
любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский
с своей поэзией, да бабушка
с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна — та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
Он сравнивал ее
с другими, особенно «новыми» женщинами, из которых многие так любострастно поддавались жизни по новому учению, как Марина своим
любвям, — и находил, что это — жалкие, пошлые и более падшие создания, нежели все другие падшие женщины, уступавшие воображению, темпераменту, и даже золоту, а те будто бы принципу, которого часто не понимали, в котором не убедились, поверив на слово, следовательно, уступали чему-нибудь другому, чему простодушно уступала, например, жена Козлова, только лицемерно или тупо прикрывали это принципом!
Он шел медленно, сознавая, что за спиной у себя оставлял навсегда то, чего уже никогда не встретит впереди. Обмануть ее, увлечь, обещать «бессрочную
любовь», сидеть
с ней годы, пожалуй — жениться…
— Я вот что сделаю, Марфа Васильевна: побегу вперед, сяду за куст и объяснюсь
с ней в
любви голосом Бориса Павловича… — предложил было ей, тоже шепотом, Викентьев и хотел идти.
— Брат, что
с тобой! ты несчастлив! — сказала она, положив ему руку на плечо, — и в этих трех словах, и в голосе ее — отозвалось, кажется, все, что есть великого в сердце женщины: сострадание, самоотвержение,
любовь.
Перед ней — только одна глубокая, как могила, пропасть. Ей предстояло стать лицом к лицу
с бабушкой и сказать ей: «Вот чем я заплатила тебе за твою
любовь, попечения, как наругалась над твоим доверием… до чего дошла своей волей!..»
Например, если б бабушка на полгода или на год отослала ее
с глаз долой, в свою дальнюю деревню, а сама справилась бы как-нибудь
с своими обманутыми и поруганными чувствами доверия,
любви и потом простила, призвала бы ее, но долго еще не принимала бы ее в свою
любовь, не дарила бы лаской и нежностью, пока Вера несколькими годами, работой всех сил ума и сердца, не воротила бы себе права на
любовь этой матери — тогда только успокоилась бы она, тогда настало бы искупление или, по крайней мере, забвение, если правда, что «время все стирает
с жизни», как утверждает Райский.
Вера, по настоянию бабушки (сама Татьяна Марковна не могла), передала Райскому только глухой намек о ее
любви, предметом которой был Ватутин, не сказав ни слова о «грехе». Но этим полудоверием вовсе не решилась для Райского загадка — откуда бабушка, в его глазах старая девушка, могла почерпнуть силу, чтоб снести, не
с девическою твердостью, мужественно, не только самой — тяжесть «беды», но успокоить и Веру, спасти ее окончательно от нравственной гибели, собственного отчаяния.
Он — этой внезапной радостью и этим словом: «счастье» — будто повторил свое признание в
любви и предложение руки и, кроме того, показал ей, что эгоистически радуется разрыву ее
с Марком.
— Нет, этого я не вижу, и она мне не говорила о
любви, а дала вот эту записку и просила подтвердить, что она не может и не желает более видеться
с вами и получать писем.
Он не договорил и задумался. А он ждал ответа на свое письмо к жене. Ульяна Андреевна недавно написала к хозяйке квартиры, чтобы ей прислали… теплый салоп, оставшийся дома, и дала свой адрес, а о муже не упомянула. Козлов сам отправил салоп и написал ей горячее письмо —
с призывом, говорил о своей дружбе, даже о
любви…
Вдохновляясь вашей лучшей красотой, вашей неодолимой силой — женской
любовью, — я слабой рукой писал женщину,
с надеждой, что вы узнаете в ней хоть бледное отражение — не одних ваших взглядов, улыбок, красоты форм, грации, но и вашей души, ума, сердца — всей прелести ваших лучших сил!
Он вздрагивал и отрезвлялся, потом видел их опять,
с улыбкой и
любовью протягивающими руки к нему.