Неточные совпадения
И Райский развлекался от мысли о
Вере, с утра его манили в разные стороны летучие мысли, свежесть утра, встречи в домашнем гнезде, новые лица, поле, газета, новая книга или глава из
собственного романа. Вечером только начинает все прожитое днем сжиматься в один узел, и у кого сознательно, и у кого бессознательно, подводится итог «злобе дня».
Он в чистых формах все выливал образ
Веры и, чертя его бессознательно и непритворно, чертил и образ своей страсти, отражая в ней, иногда наивно и смешно, и все, что было светлого, честного в его
собственной душе и чего требовала его душа от другого человека и от женщины.
Его увлекал процесс писанья, как процесс неумышленного творчества, где перед его глазами, пестрым узором, неслись его
собственные мысли, ощущения, образы. Листки эти, однако, мешали ему забыть
Веру, чего он искренно хотел, и питали страсть, то есть воображение.
Райский на другой день с любопытством ждал пробуждения
Веры. Он забыл о своей
собственной страсти, воображение робко молчало и ушло все в наблюдение за этой ползущей в его глазах, как «удав», по его выражению, чужой страстью, выглянувшей из
Веры, с своими острыми зубами.
Вглядываясь в ткань своей
собственной и всякой другой жизни, глядя теперь в только что початую жизнь
Веры, он яснее видел эту игру искусственных случайностей, какие-то блуждающие огни злых обманов, ослеплений, заранее расставленных пропастей, с промахами, ошибками, и рядом — тоже будто случайные исходы из запутанных узлов…
Они тихо сошли с горы по деревне и по большой луговине к саду,
Вера — склоня голову, он — думая об обещанном объяснении и ожидая его. Теперь желание выйти из омута неизвестности — для себя, и положить, одним прямым объяснением, конец
собственной пытке, — отступило на второй план.
Бабушка могла предостеречь
Веру от какой-нибудь практической крупной ошибки, защитить ее от болезни, от грубой обиды, вырвать, с опасностью
собственной жизни, из огня: но что она сделает в такой неосязаемой беде, как страсть, если она есть у
Веры?
Он готов был изломать
Веру, как ломают чужую драгоценность, с проклятием: «Не доставайся никому!» Так, по
собственному признанию, сделанному ей, он и поступил бы с другой, но не с ней. Да она и не далась бы в ловушку — стало быть, надо бы было прибегнуть к насилию и сделаться в одну минуту разбойником.
Что бабушка страдает невыразимо — это ясно. Она от скорби изменилась, по временам горбится, пожелтела, у ней прибавились морщины. Но тут же рядом, глядя на
Веру или слушая ее, она вдруг выпрямится, взгляд ее загорится такою нежностью, что как будто она теперь только нашла в
Вере не прежнюю
Веру, внучку, но
собственную дочь, которая стала ей еще милее.
Вера, по настоянию бабушки (сама Татьяна Марковна не могла), передала Райскому только глухой намек о ее любви, предметом которой был Ватутин, не сказав ни слова о «грехе». Но этим полудоверием вовсе не решилась для Райского загадка — откуда бабушка, в его глазах старая девушка, могла почерпнуть силу, чтоб снести, не с девическою твердостью, мужественно, не только самой — тяжесть «беды», но успокоить и
Веру, спасти ее окончательно от нравственной гибели,
собственного отчаяния.
А вся сила, весь интерес и твой
собственный роман — в
Вере: одну ее и пиши!
— Останьтесь, останьтесь! — пристала и Марфенька, вцепившись ему в плечо.
Вера ничего не говорила, зная, что он не останется, и думала только, не без грусти, узнав его характер, о том, куда он теперь денется и куда денет свои досуги, «таланты», которые вечно будет только чувствовать в себе и не сумеет ни угадать своего
собственного таланта, ни остановиться на нем и приспособить его к делу.
Неточные совпадения
Теперь припомнил он, что видел в прошлую ночь Андрия, проходившего по табору с какой-то женщиною, и поник седою головою, а все еще не хотел верить, чтобы могло случиться такое позорное дело и чтобы
собственный сын его продал
веру и душу.
Дальше Привалов рассказывал о том, как колебалась его
вера даже в
собственную идею и в свое дело. Если его личная жизнь не сложилась, то он мог бы найти некоторый суррогат счастья в выполнении своей идеи. Но для него и этот выход делался сомнительным.
На пепелище старой христианской Европы, истощенной, потрясенной до самых оснований
собственными варварскими хаотическими стихиями, пожелает занять господствующее положение иная, чужая нам раса, с иной
верой, с чуждой нам цивилизацией.
Слова эти Перфишка понял так, что надо, мол, хоть пыль немножечко постереть — впрочем, большой
веры в справедливость известия он не возымел; пришлось ему, однако, убедиться, что дьякон-то сказал правду, когда, несколько дней спустя, Пантелей Еремеич сам,
собственной особой, появился на дворе усадьбы, верхом на Малек-Аделе.
Но он действительно держал себя так, как, по мнению Марьи Алексевны, мог держать себя только человек в ее
собственном роде; ведь он молодой, бойкий человек, не запускал глаз за корсет очень хорошенькой девушки, не таскался за нею по следам, играл с Марьею Алексевною в карты без отговорок, не отзывался, что «лучше я посижу с
Верою Павловною», рассуждал о вещах в духе, который казался Марье Алексевне ее
собственным духом; подобно ей, он говорил, что все на свете делается для выгоды, что, когда плут плутует, нечего тут приходить в азарт и вопиять о принципах чести, которые следовало бы соблюдать этому плуту, что и сам плут вовсе не напрасно плут, а таким ему и надобно быть по его обстоятельствам, что не быть ему плутом, — не говоря уж о том, что это невозможно, — было бы нелепо, просто сказать глупо с его стороны.