Неточные совпадения
Вскоре после смерти жены он было попросился туда, но образ его жизни, нравы и его затеи так были известны в обществе, что ему, в ответ на просьбу, коротко отвечено было: «Незачем». Он пожевал губами, похандрил, потом
сделал какое-то громадное, дорогое сумасбродство и успокоился. После
того, уже промотавшись окончательно, он в Париж
не порывался.
— Что же мне
делать, cousin: я
не понимаю? Вы сейчас сказали, что для
того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я
не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все эти люди, — она указала на улицу, — что их занимает, тревожит: что же нужно, во-вторых?
Они говорили между собой односложными словами. Бабушке почти
не нужно было отдавать приказаний Василисе: она сама знала все, что надо
делать. А если надобилось что-нибудь экстренное, бабушка
не требовала, а как будто советовала
сделать то или другое.
Правда ли это, нет ли — знали только они сами. Но правда
то, что он ежедневно являлся к ней, или к обеду, или вечером, и там кончал свой день. К этому все привыкли и дальнейших догадок на этот счет никаких
не делали.
— Что мне вам рассказывать? Я
не знаю, с чего начать. Paul
сделал через княгиню предложение,
та сказала maman, maman теткам; позвали родных, потом объявили папа… Как все
делают.
— Полноте, полноте лукавить! — перебил Кирилов, —
не умеете
делать рук, а поучиться — терпенья нет! Ведь если вытянуть эту руку, она будет короче другой; уродец, в сущности, ваша красавица! Вы все шутите, а ни жизнью, ни искусством шутить нельзя!
То и другое строго: оттого немного на свете и людей и художников…
— Ах, нет, Борис: больно! — сказал Леонтий, — иначе бы я
не помнил, а
то помню, и за что. Один раз я нечаянно на твоем рисунке на обороте
сделал выписку откуда-то — для тебя же: ты взбесился! А в другой раз… ошибкой съел что-то у тебя…
Он по взглядам, какие она обращала к нему, видел, что в ней улыбаются старые воспоминания и что она
не только
не хоронит их в памяти, но передает глазами и ему. Но он
сделал вид, что
не заметил
того, что в ней происходило.
— А твой титан — настоящий Цесарь, что:
не то же ли самое хотел
сделать?
— Ну, за это я
не берусь: довольно с меня и
того, если я дам образцы старой жизни из книг, а сам буду жить про себя и для себя. А живу я тихо, скромно, ем, как видишь, лапшу… Что же
делать? — Он задумался.
— Ты напоминаешь мне Софью, кузину:
та тоже
не хочет знать жизни, зато она — великолепная кукла! Жизнь достанет везде, и тебя достанет! Что ты тогда будешь
делать,
не приготовленный к ней?
Любила, чтоб к ней губернатор изредка заехал с визитом, чтобы приезжее из Петербурга важное или замечательное лицо непременно побывало у ней и вице-губернаторша подошла, а
не она к ней, после обедни в церкви поздороваться, чтоб, когда едет по городу, ни один встречный
не проехал и
не прошел,
не поклонясь ей, чтобы купцы засуетились и бросили прочих покупателей, когда она явится в лавку, чтоб никогда никто
не сказал о ней дурного слова, чтобы дома все ее слушались, до
того чтоб кучера никогда
не курили трубки ночью, особенно на сеновале, и чтоб Тараска
не напивался пьян, даже когда они могли бы
делать это так, чтоб она
не узнала.
А тут внук, свой человек, которого она мальчишкой воспитывала, «от рук отбился», смеет оправдываться, защищаться, да еще спорить с ней, обвиняет ее, что она
не так живет,
не то делает, что нужно!
Не была она тоже сентиментальна, и если вздыхала, возводила глаза к небу, разливалась в нежных речах,
то делала это притворно, прибегая к этому, как к условным приемам кокетства.
— Нет, — сказала она, — чего
не знаешь, так и
не хочется. Вон Верочка,
той все скучно, она часто грустит, сидит, как каменная, все ей будто чужое здесь! Ей бы надо куда-нибудь уехать, она
не здешняя. А я — ах, как мне здесь хорошо: в поле, с цветами, с птицами как дышится легко! Как весело, когда съедутся знакомые!.. Нет, нет, я здешняя, я вся вот из этого песочку, из этой травки!
не хочу никуда. Что бы я одна
делала там в Петербурге, за границей? Я бы умерла с тоски…
— Вы тоже, может быть, умны… — говорил Марк,
не то серьезно,
не то иронически и бесцеремонно глядя на Райского, — я еще
не знаю, а может быть, и нет, а что способны, даже талантливы, — это я вижу, — следовательно, больше вас имею права спросить, отчего же вы ничего
не делаете?
— Как
не верить: ими, говорят, вымощен ад. Нет, вы ничего
не сделаете, и
не выйдет из вас ничего, кроме
того, что вышло,
то есть очень мало. Много этаких у нас было и есть: все пропали или спились с кругу. Я еще удивляюсь, что вы
не пьете: наши художники обыкновенно кончают этим. Это всё неудачники!
— Верно, влюблены в Марфеньку: недаром портрет пишете! Художники, как лекаря и попы, даром
не любят ничего
делать. Пожалуй,
не прочь и
того… увлечь девочку, сыграть какой-нибудь романчик, даже драму…
— Здешнего изделия: чем богаты,
тем и рады! — сказал, кланяясь, Марк. — Вам угодно, чтоб я согласился с верностью вашего очерка: если б я даже был стыдлив, обидчив, как вы, если б и
не хотел согласиться,
то принужден бы был
сделать это. Поэтому поздравляю вас: наружно очерк верен — почти совершенно…
— И остаюсь все
тем же? — досказал Марк, — вас это удивляет? Вы ведь тоже видите себя хорошо в зеркале: согласились даже благосклонно принять прозвище неудачника, — а все-таки ничего
не делаете?
Если сам он идет по двору или по саду,
то пройти бы ему до конца,
не взглянув вверх; а он начнет маневрировать, посмотрит в противоположную от ее окон сторону, оборотится к ним будто невзначай и встретит ее взгляд, иногда с затаенной насмешкой над его маневром. Или спросит о ней Марину, где она, что
делает, а если потеряет ее из вида,
то бегает, отыскивая точно потерянную булавку, и, увидевши ее, начинает разыгрывать небрежного.
«Нет и у меня дела,
не умею я его
делать, как
делают художники, погружаясь в задачу, умирая для нее! — в отчаянии решил он. — А какие сокровища перед глазами:
то картинки жанра, Теньер, Остад — для кисти,
то быт и нравы — для пера: все эти Опенкины и… вон, вон…»
Героем дворни все-таки оставался Егорка: это был живой пульс ее. Он своего дела, которого, собственно, и
не было,
не делал, «как все у нас», — упрямо мысленно добавлял Райский, — но зато совался поминутно в чужие дела. Смотришь, дугу натягивает, и сила есть: он коренастый, мускулистый, длиннорукий, как орангутанг, но хорошо сложенный малый.
То сено примется помогать складывать на сеновал: бросит охапки три и кинет вилы, начнет болтать и мешать другим.
— Это правда, — заметил Марк. — Я пошел бы прямо к делу, да
тем и кончил бы! А вот вы
сделаете то же, да будете уверять себя и ее, что влезли на высоту и ее туда же затащили — идеалист вы этакий! Порисуйтесь, порисуйтесь! Может быть, и удастся. А
то что томить себя вздохами,
не спать, караулить, когда беленькая ручка откинет лиловую занавеску… ждать по неделям от нее ласкового взгляда…
Он забыл только, что вся ее просьба к нему была — ничего этого
не делать,
не показывать и что ей ничего от него
не нужно. А ему все казалось, что если б она узнала его,
то сама избрала бы его в руководители
не только ума и совести, но даже сердца.
Вера была невозмутимо равнодушна к нему: вот в чем он убедился и чему покорялся, по необходимости. Хотя он
сделал успехи в ее доверии и дружбе, но эта дружба была еще отрицательная, и доверие ее состояло только в
том, что она
не боялась больше неприличного шпионства его за собой.
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти
не выходит из дома, так что я недели две только и
делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с нас,
то есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты знаешь, как это для меня неловко, несносно…
Я от этого преследования чуть
не захворала,
не видалась ни с кем,
не писала ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя точно в тюрьме. Он как будто играет, может быть даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших. Хуже всего
то, что он сам
не знает себя, и потому нельзя положиться на его намерения и обещания: сегодня решится на одно, а завтра
сделает другое.
Он какой-то артист: все рисует, пишет, фантазирует на фортепиано (и очень мило), бредит искусством, но, кажется, как и мы, грешные, ничего
не делает и чуть ли
не всю жизнь проводит в
том, что «поклоняется красоте», как он говорит: просто влюбчив по-нашему, как, помнишь, Дашенька Семечкина, которая была однажды заочно влюблена в испанского принца, увидевши портрет его в немецком календаре, и
не пропускала никого, даже настройщика Киша.
— А если я
не сделаю ни
того, ни другого? — спросила она гордо, обернувшись к нему от окна.
— Во имя
того же, во имя чего занял у вас деньги,
то есть мне нужны они, а у вас есть. И тут
то же: вы возьмете на себя, вам ничего
не сделают, а меня упекут — надеюсь, это логика!
— Хорошо, бабушка, я уступаю вам Марфеньку, но
не трогайте Веру. Марфенька одно, а Вера другое. Если с Верой примете
ту же систему,
то сделаете ее несчастной!
«Я
сделал все, что мог, все, что мог! — твердил он, — но вышло
не то, что нужно…» — шепнул он со вздохом.
Тут был и Викентьев. Ему
не сиделось на месте, он вскакивал, подбегал к Марфеньке, просил дать и ему почитать вслух, а когда ему давали,
то он вставлял в роман от себя целые тирады или читал разными голосами. Когда говорила угнетенная героиня, он читал тоненьким, жалобным голосом, а за героя читал своим голосом, обращаясь к Марфеньке, отчего
та поминутно краснела и
делала ему сердитое лицо.
— А что ж
делать? Вот, чтоб этого
не терпеть, — говорила бабушка, стороной глядя на Веру, — и надо бы было этой Кунигунде спроситься у
тех, кто уже пожил и знает, что значит страсти.
Марк, по-своему, опять ночью, пробрался к нему через сад, чтоб узнать, чем кончилось дело. Он и
не думал благодарить за эту услугу Райского, а только сказал, что так и следовало
сделать и что он ему, Райскому, уже
тем одним много
сделал чести, что ожидал от него такого простого поступка, потому что поступить иначе значило бы быть «доносчиком и шпионом».
— Ах, дай Бог: умно бы
сделали! Вы хуже Райского в своем роде, вам бы нужнее был урок. Он артист, рисует, пишет повести. Но я за него
не боюсь, а за вас у меня душа
не покойна. Вон у Лозгиных младший сын, Володя, — ему четырнадцать лет — и
тот вдруг объявил матери, что
не будет ходить к обедне.
— Да, я
не смел вас спросить об этом, — вежливо вмешался Тит Никоныч, — но с некоторых пор (при этом Вера
сделала движение плечами) нельзя
не заметить, что вы, Вера Васильевна, изменились… как будто похудели… и бледны немножко… Это к вам очень, очень идет, — любезно прибавил он, — но при этом надо обращать внимание на
то,
не суть ли это признаки болезни?
Но здесь хватаются и за соломинку, всячески раздувают искру — и из записки
делают слона, вставляют туда другие фразы, даже нежное ты, но это
не клеится, и все вертится на одной и
той же редакции:
то есть «que Sophie a pousse la chose trop loin, qu’elle a fait un faux pas»…
А сами потихоньку
делают то же самое — и еще ухитрились себе присвоивать это право, а женщинам
не давать его!
Все это неслось у ней в голове, и она
то хваталась опять за перо и бросала,
то думала пойти сама, отыскать его, сказать ему все это, отвернуться и уйти — и она бралась за мантилью, за косынку, как, бывало, когда торопилась к обрыву. И теперь, как тогда, руки напрасно искали мантилью, косынку. Все выпадало из рук, и она, обессиленная, садилась на диван и
не знала, что
делать.
О, Боже сохрани! Если уже зло неизбежно, думала она,
то из двух зол меньшее будет — отдать письма бабушке, предоставить ей
сделать, что нужно
сделать. Бабушка тоже
не ошибется, они теперь понимают друг друга.
Вскоре она погрузилась —
не в печаль,
не в беспокойство о письмах и о
том, придет ли Марк, что
сделает бабушка, — а в какой-то хаос смутных чувств, воспоминаний, напрасно стараясь сосредоточить мысли на одном чувстве, на одном моменте.
Тушин опять покачал ель, но молчал. Он входил в положение Марка и понимал, какое чувство горечи или бешенства должно волновать его, и потому
не отвечал злым чувством на злобные выходки, сдерживая себя, а только тревожился
тем, что Марк, из гордого упрямства, чтоб
не быть принуждену уйти, или по остатку раздраженной страсти, еще
сделает попытку написать или видеться и встревожит Веру. Ему хотелось положить совсем конец этим покушениям.
Удивление это росло по мере
того, как Райский пристальнее изучал личность этого друга Веры. И в этом случае фантазия сослужила ему обычную службу, осветив Тушина ярко,
не делая из него, впрочем, никакого романтического идеала: личность была слишком проста для этого, открыта и
не романтична.
А Тушин держится на своей высоте и
не сходит с нее. Данный ему талант — быть человеком — он
не закапывает, а пускает в оборот,
не теряя, а только выигрывая от
того, что создан природою, а
не сам
сделал себя таким, каким он есть.
— Будет вашей женой, Иван Иванович, — сказала Татьяна Марковна, бледная от волнения, — если…
то забудется, отойдет… (Он
сделал нетерпеливый, отчаянный жест…) если этот обрыв вы
не считаете бездной… Я поняла теперь только, как вы ее любите…