Неточные совпадения
Утро уходило у него на мыканье
по свету, то есть
по гостиным, отчасти на дела и службу, — вечер нередко он начинал спектаклем, а кончал всегда картами в Английском клубе или у знакомых, а знакомы ему были
все.
Повыситься из статских в действительные статские, а под конец, за долговременную и полезную службу и «неусыпные труды», как
по службе, так и в картах, — в тайные советники, и бросить якорь в порте, в какой-нибудь нетленной комиссии или в комитете, с сохранением окладов, — а там, волнуйся себе человеческий океан, меняйся век, лети в пучину судьба народов, царств, —
все пролетит мимо его, пока апоплексический или другой удар не остановит течение его жизни.
— Нет, тысяч семь дохода; это ее карманные деньги. А то
все от теток. Но пора! — сказал Райский. — Мне хочется до обеда еще
по Невскому пройтись.
Сами они блистали некогда в свете, и
по каким-то, кроме их,
всеми забытым причинам остались девами. Они уединились в родовом доме и там, в семействе женатого брата, доживали старость, окружив строгим вниманием, попечениями и заботами единственную дочь Пахотина, Софью. Замужество последней расстроило было их жизнь, но она овдовела, лишилась матери и снова, как в монастырь, поступила под авторитет и опеку теток.
Она была отличнейшая женщина
по сердцу, но далее своего уголка ничего знать не хотела, и там в тиши, среди садов и рощ, среди семейных и хозяйственных хлопот маленького размера, провел Райский несколько лет, а чуть подрос, опекун поместил его в гимназию, где окончательно изгладились из памяти мальчика
все родовые предания фамилии о прежнем богатстве и родстве с другими старыми домами.
И он не спешил сблизиться с своими петербургскими родными, которые о нем знали тоже
по слуху. Но как-то зимой Райский однажды на балу увидел Софью, раза два говорил с нею и потом уже стал искать знакомства с ее домом. Это было
всего легче сделать через отца ее: так Райский и сделал.
— И только с воздухом… А воздухом можно дышать и в комнате. Итак, я еду в шубе… Надену кстати бархатную ермолку под шляпу, потому что вчера и сегодня чувствую шум в голове:
все слышится, будто колокола звонят; вчера в клубе около меня по-немецки болтают, а мне кажется, грызут грецкие орехи… А
все же поеду. О женщины!
— Послушайте, monsieur Чацкий, — остановила она, — скажите мне
по крайней мере отчего я гибну? Оттого что не понимаю новой жизни, не… не поддаюсь… как вы это называете… развитию? Это ваше любимое слово. Но вы достигли этого развития, да? а я всякий день слышу, что вы скучаете… вы иногда наводите на
всех скуку…
— Как? По-вашему, князь Пьер, Анна Борисовна, Лев Петрович…
все они…
— А другие, а
все? — перебил он, — разве так живут? Спрашивали ли вы себя, отчего они терзаются, плачут, томятся, а вы нет? Отчего другим
по три раза в день приходится тошно жить на свете, а вам нет? Отчего они мечутся, любят и ненавидят, а вы нет!..
Но я
по крайней мере не считаю себя вправе отговариваться неведением жизни — знаю кое-что, говорю об этом, вот хоть бы и теперь, иногда пишу, спорю — и
все же делаю.
В романе укладывается
вся жизнь, и целиком, и
по частям.
Нравственное лицо его было еще неуловимее. Бывали какие-то периоды, когда он «обнимал,
по его выражению,
весь мир», когда чарующею мягкостью открывал доступ к сердцу, и те, кому случалось попадать на эти минуты, говорили, что добрее, любезнее его нет.
У него в голове было свое царство цифр в образах: они по-своему строились у него там, как солдаты. Он придумал им какие-то свои знаки или физиономии,
по которым они становились в ряды, слагались, множились и делились;
все фигуры их рисовались то знакомыми людьми, то походили на разных животных.
Он гордо ходил один
по двору, в сознании, что он лучше
всех, до тех пор, пока на другой день публично не осрамился в «серьезных предметах».
Васюкова нет, явился кто-то другой. Зрачки у него расширяются, глаза не мигают больше, а
все делаются прозрачнее, светлее, глубже и смотрят гордо, умно, грудь дышит медленно и тяжело.
По лицу бродит нега, счастье, кожа становится нежнее, глаза синеют и льют лучи: он стал прекрасен.
Учитель-немец, как Васюков, прежде
всего исковеркал ему руки и начал притопывать ногой и напевать, следя за каждым ударом
по клавишу: а-а-у-у-о-о.
Оно
все состояло из небольшой земли, лежащей вплоть у города, от которого отделялось полем и слободой близ Волги, из пятидесяти душ крестьян, да из двух домов — одного каменного, оставленного и запущенного, и другого деревянного домика, выстроенного его отцом, и в этом-то домике и жила Татьяна Марковна с двумя, тоже двоюродными, внучками-сиротами, девочками
по седьмому и шестому году, оставленными ей двоюродной племянницей, которую она любила, как дочь.
Опекуну она не давала сунуть носа в ее дела и, не признавая никаких документов, бумаг, записей и актов, поддерживала порядок, бывший при последних владельцах, и отзывалась в ответ на письма опекуна, что
все акты, записи и документы записаны у ней на совести, и она отдаст отчет внуку, когда он вырастет, а до тех пор,
по словесному завещанию отца и матери его, она полная хозяйка.
С одной стороны Волга с крутыми берегами и Заволжьем; с другой — широкие поля, обработанные и пустые, овраги, и
все это замыкалось далью синевших гор. С третьей стороны видны села, деревни и часть города. Воздух свежий, прохладный, от которого, как от летнего купанья, пробегает
по телу дрожь бодрости.
Кучера при этом звуке быстро прятали трубки за сапоги, потому что она больше
всего на свете боялась пожара и куренье табаку относила —
по этой причине — к большим порокам.
Личным приказом она удостаивала немногих:
по домашнему хозяйству Василисе отдавала их, а
по деревенскому — приказчику или старосте. Кроме Василисы, никого она не называла полным именем, разве уже встретится такое имя, что его никак не сожмешь и не обрежешь, например, мужики: Ферапонт и Пантелеймон так и назывались Ферапонтом и Пантелеймоном, да старосту звала она Степан Васильев, а прочие
все были: Матрешка, Машутка, Егорка и т. д.
Хотя она была не скупа, но обращалась с деньгами с бережливостью; перед издержкой задумывалась, была беспокойна, даже сердита немного; но, выдав раз деньги, тотчас же забывала о них, и даже не любила записывать; а если записывала, так только для того,
по ее словам, чтоб потом не забыть, куда деньги дела, и не испугаться. Пуще
всего она не любила платить вдруг много, большие куши.
Бабушка только было расположилась объяснять ему, чем засевается у ней земля и что выгоднее
всего возделывать
по нынешнему времени, как внучек стал зевать.
Вся Малиновка, слобода и дом Райских, и город были поражены ужасом. В народе, как всегда в таких случаях, возникли слухи, что самоубийца,
весь в белом, блуждает
по лесу, взбирается иногда на обрыв, смотрит на жилые места и исчезает. От суеверного страха ту часть сада, которая шла с обрыва
по горе и отделялась плетнем от ельника и кустов шиповника, забросили.
Райский с трудом представлял себе, как спали на этих катафалках: казалось ему, не уснуть живому человеку тут. Под балдахином вызолоченный висящий купидон,
весь в пятнах, полинявший, натягивал стрелу в постель;
по углам резные шкафы, с насечкой из кости и перламутра.
Весь дом пропитан пылью и пустотой.
По углам как будто раздается шорох. Райский ступил шаг, и в углу как будто кто-то ступил.
Райский нашел тысячи две томов и углубился в чтение заглавий. Тут были
все энциклопедисты и Расин с Корнелем, Монтескье, Макиавелли, Вольтер, древние классики во французском переводе и «Неистовый Орланд», и Сумароков с Державиным, и Вальтер Скотт, и знакомый «Освобожденный Иерусалим», и «Илиада» по-французски, и Оссиан в переводе Карамзина, Мармонтель и Шатобриан, и бесчисленные мемуары. Многие еще не разрезаны: как видно, владетели, то есть отец и дед Бориса, не успели прочесть их.
Это было более торжественное шествие бабушки
по городу. Не было человека, который бы не поклонился ей. С иными она останавливалась поговорить. Она называла внуку всякого встречного, объясняла, проезжая мимо домов, кто живет и как, —
все это бегло, на ходу.
Экономка
весь день гремит ключами; буфет не затворяется.
По двору поминутно носят полные блюда из кухни в дом, а обратно человек тихим шагом несет пустое блюдо, пальцем или языком очищая остатки. То барыне бульон, то тетеньке постное, то барчонку кашки, барину чего-нибудь посолиднее.
За обедом подают
по два супа,
по два холодных блюда,
по четыре соуса и
по пяти пирожных. Вина — одно кислее другого —
всё как следует в открытом доме в провинции.
Но «Армида» и две дочки предводителя царствовали наперекор
всему. Он попеременно ставил на пьедестал то одну, то другую, мысленно становился на колени перед ними, пел, рисовал их, или грустно задумывался, или мурашки бегали
по нем, и он ходил, подняв голову высоко, пел на
весь дом, на
весь сад, плавал в безумном восторге. Несколько суток он беспокойно спал, метался…
Мужчины, одни, среди дел и забот,
по лени,
по грубости, часто бросая теплый огонь, тихие симпатии семьи, бросаются в этот мир всегда готовых романов и драм, как в игорный дом, чтоб охмелеть в чаду притворных чувств и дорого купленной неги. Других молодость и пыл влекут туда, в царство поддельной любви, со
всей утонченной ее игрой, как гастронома влечет от домашнего простого обеда изысканный обед искусного повара.
Там нет глубоких целей, нет прочных конечных намерений и надежд. Бурная жизнь не манит к тихому порту. У жрицы этого культа, у «матери наслаждений» — нет в виду, как и у истинного игрока
по страсти, выиграть фортуну и кончить, оставить
все, успокоиться и жить другой жизнью.
Больше она ничего не боится. Играя в страсти, она принимает
все виды,
все лица,
все характеры, нужные для роли, заимствуя их, как маскарадные платья, напрокат. Она робка, скромна или горда, неприступна или нежна, послушна — смотря
по роли,
по моменту.
Но по-русски, у monsieur Ельнина, я выучила почти
все, что он задавал.
— Вот князь Serge
все узнал: он сын какого-то лекаря, бегает
по урокам, сочиняет, пишет русским купцам французские письма за границу за деньги, и этим живет…» — «Какой срам!» — сказала ma tante.
Звуки хотя глухо, но
всё доносились до него. Каждое утро и каждый вечер видел он в окно человека, нагнувшегося над инструментом, и слышал повторение,
по целым неделям, почти неисполнимых пассажей,
по пятидесяти,
по сто раз. И месяцы проходили так.
А он думал часто, сидя как убитый, в злом молчании, около нее, не слушая ее простодушного лепета, не отвечая на кроткие ласки: «Нет — это не та женщина, которая, как сильная река, ворвется в жизнь, унесет
все преграды, разольется
по полям.
А его резали ножом, голова у него горела. Он вскочил и ходил с своей картиной в голове
по комнате, бросаясь почти в исступлении во
все углы, не помня себя, не зная, что он делает. Он вышел к хозяйке, спросил, ходил ли доктор, которому он поручил ее.
Он схватил кисть и жадными, широкими глазами глядел на ту Софью, какую видел в эту минуту в голове, и долго, с улыбкой мешал краски на палитре, несколько раз готовился дотронуться до полотна и в нерешительности останавливался, наконец провел кистью
по глазам, потушевал, открыл немного веки. Взгляд у ней стал шире, но был
все еще покоен.
Вон баба катит бочонок
по двору, кучер рубит дрова, другой, какой-то, садится в телегу, собирается ехать со двора:
всё незнакомые ему люди. А вон Яков сонно смотрит с крыльца
по сторонам. Это знакомый: как постарел!
Куры, петухи, голуби торопливо хватали, отступали, как будто опасаясь ежеминутного предательства, и опять совались. А когда тут же вертелась галка и, подскакивая боком, норовила воровски клюнуть пшена, девушка топала ногой. «Прочь, прочь; ты зачем?» — кричала она, замахиваясь, и
вся пернатая толпа влет разбрасывалась
по сторонам, а через минуту опять головки кучей совались жадно и торопливо клевать, как будто воруя зерна.
В одну минуту, как будто
по волшебству,
все исчезло. Он не успел уловить, как и куда пропали девушка и девчонка: воробьи, мимо его носа, проворно и дружно махнули на кровлю. Голуби, похлопывая крыльями, точно ладонями, врассыпную кружились над его головой, как слепые.
Куры с отчаянным кудахтаньем бросились
по углам и пробовали с испугу скакать на стену. Индейский петух, подняв лапу и озираясь вокруг, неистово выругался по-своему, точно сердитый командир оборвал
всю команду на ученье за беспорядок.
Я, Василиса и Яков собираемся
по утрам на совет и
все припоминаем твои привычки.
— Да как это ты подкрался: караулили, ждали, и
всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня
по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит ли тебя? А Савелья в город — узнать. А ты опять — как тогда! Да дайте же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово, то и подавайте.
— Не бывать этому! — пылко воскликнула Бережкова. — Они не нищие, у них
по пятидесяти тысяч у каждой. Да после бабушки втрое, а может быть, и побольше останется: это
все им! Не бывать, не бывать! И бабушка твоя, слава Богу, не нищая! У ней найдется угол, есть и клочок земли, и крышка, где спрятаться! Богач какой, гордец, в дар жалует! Не хотим, не хотим! Марфенька! Где ты? Иди сюда!
— Не надо! Кружева у меня есть свои, и серебро тоже! Да я люблю деревянной ложкой есть… У нас
всё по-деревенски.
— Вот четыреста шестьдесят три рубля денег — это ваши. В марте мужики принесли за хлеб. Тут
по счетам увидите, сколько внесено в приказ, сколько отдано за постройку и починку служб, за новый забор, жалованье Савелью —
все есть.